Но кто тогда мог уследить за интонацией походя сказанной фразы, когда грузовик сдавал задним ходом к дверям барака, и еле живые тела начали приподниматься на локтях с пола. Они нашли в себе последние силы, чтобы, поддерживаемые Васькой, Пьером и мной, на шатких костлявых палочках-ногах выйти из барака. Воздух был пропитан зловонием дизентерии и гноя, въевшимся в бумажные бинты. Но это было не ново, более необычным было то, что мы, санитары, громко говорили. Мы подбадривали себя, ведь нас было так мало. Самый сильный ухватил соломенный тюфяк посередине и поднял его с пола вместе с находившимися на нем костями, другой же волок тюфяк за собой. И те, кто размещал их наверху в грузовике, сперва клали их на дно грузовика рядком, один к другому, а потом на этот первый слой быстро накладывали точно так же следующий. Что поделать — время поджимало. Они слабо шевелились, эти слои тел, но у нас не было ни минуты, чтобы взглянуть на них. Потом пришлось отказаться и от укладки послойно и просто сбрасывать тела с соломенных тюфяков в кузов через деревянный борт. Их нужно было взять с собой, тех, что еще дышали. Только один умер прямо при погрузке, и Васька отнес его за барак. «Маленький чех еще живой на дне, и на нем груда тел», — подумал я тогда и уже меньше злился на врача, но и эта мысль лишь промелькнула в сознании, поскольку тогда мы загружали поверх всего еще и мешки с повязками, а охранники между тем стали обходить грузовики и орать. Шофер раздраженно продолжал гудеть, весь в нетерпении, потому что мы дожидались только Ваську и того, кто пошел с ним за барак отнести труп. Потом мы влезли в прицеп, у переднего бортика, где еще оставалось немного места, а тем временем вернулись и Васька со своим помощником и привязали к боковым доскам пару носилок из необработанного дерева с проволочной сеткой посередине, так что грузовик стал похож на пожарную машину с лестницами по бокам. И мы, наконец, поехали, а там наверху, на вышке, зазвенело оконное стекло, охранник, похоже, палил из пулемета.
Грузовик ехал вниз по дороге, через лес по направлению к огромному костру, который разожгли самолеты союзников. Нордхаузен. Там заболел Младен, подумал я, чтобы отвлечься от воплей в грузовике. Тем временем стемнело, и я ничего перед собой не видел, хотя стоял у переднего борта прицепа. Я не видел перемешанных пластов людей перед собой, а стоны прерывались, как будто они доносились из-под колес, тогда как их обрывала тряска движущейся машины. Грузовик сотрясался, как огромное деревянное блюдо, и в нем тряслись страдальческие всхлипы. Это походило на тот прерывистый звук, когда мы похлопываем ладонью по открытому рту, когда поем или кричим. Только теперь паутина таких звуков была очень плотной, и я старался сосредоточиться на гудении мотора и на разговорах санитаров, чтобы отключиться от бессвязного хора стонов. Но в мыслях я видел, что они все перемешались как в чудовищной молотилке, тела с рубашками до пупка, в полосатых робах, как колени вдавливаются во рты, костлявые задницы в подбородки, косые клинья рук в ступни и пальцы ног… Грузовик сотрясался от толчков, и казалось, что он, как живой, вздрагивает от мороза всеми своими винтиками. Когда он мчался сквозь черный лес, окружавший дорогу, я снова размышлял о последней тайне немецкой земли, но резкий толчок машины в тот момент соединил все руки и ноги в одно тело со множеством белых блестящих глаз и с одним ртом. Он застонал, как жалобно стонет пружина, пока ее не заглушит гул работающего механизма.
Я попытался уйти от этих стонов, но, наверное, не смог бы, если бы не случайное движение руки, поправившей цепочку, которая висела на моей шее. И тут я вспомнил, что эта цепочка была его, Младена. Это воспоминание не слишком отличалось от того, что возникло передо мной в мчавшемся грузовике в темноте ночи. В Дахау Младен избегал смотреть на вскрытия, а в Доре мы видели, как нож раскроил его сердце. Нет, не нужно мне думать о Младене, сказал я себе, а также и о том, что на мне его цепочка. Его отвезли на тачке к тлеющей куче в Доре, на вершине холма. И я опять подумал о юном чехе. Наверняка на нем тел тридцать, и он вряд ли еще дышит. И, конечно, было бы лучше, если бы он лежал в земле. Врач действовал правильно и мудро, тогда как я был слишком эмоционален. Прежде всего, я сопротивлялся самоуправству еще и потому, что санитар тоже в нем участвовал, уж слишком самоуверенно он себя вел. И правильно, что у них ничего не получилось; несмотря на все свои медицинские познания, врач не знал, что раз тело истощено, дело не выгорит так просто, как если бы шея была не худой, а округлой. Нелегко до конца уничтожить тело, которое уже наполовину одеревенело. Правда, я размышлял обо всем этом, чтобы не слышать накатывающихся волнами стонов, и чтобы они не травили мне душу, ведь нужно снова и снова мысленно абстрагироваться от смерти, если мы не хотим, чтобы она всосалась нам в мозг.