И тут нервное напряжение, в котором я был, отчаяние, внезапно меня охватившее, острое чувство обиды и ясное ощущение того, что со мной творят вопиющую несправедливость, – все смешалось и выплеснулось в безобразной сцене. Я взбесился. Крича «неправда! неправда!» – кинулся к столам и начал разбрасывать какие-то бумаги, папки и скоросшиватели, как видно, надеясь отыскать ведомость с оценками и убедить всех, что плохой отметки у меня быть не может. Испуганные и возмущенные, девицы оттаскивали, оттирали меня от столов, старались помешать начавшемуся разгрому, но я ничего не соображал до тех пор, пока одна из секретарш не закричала: «Нашла, нашла вашу ведомость, читайте сами!»
Однако слово «неуд», написанное против моей фамилии, разъярило меня еще больше: теперь мне нужно было найти само сочинение и доказать, что ошибка – в ведомости, что я не мог и не должен был получить этот «неуд».
По стенам стояли шкафы, и мне пришло в голову, что моя работа там. «Где моя работа?!» – завопил я, и так как мой блуждающий взгляд упал на шкафы, стоявшие вдоль стен, я хотел было кинуться к ним, чтобы разбить их стеклянные дверцы и все сокрушить, лишь бы доискаться правды!.. Но девицы закричали: «Идите к проректору, к проректору! Он принимает, идите к нему!»
По этажам и коридорам, влетая в какие-то комнаты, ошибаясь и снова спрашивая дорогу, добрался я до проректора. Это был вежливый господин, настоятельно рекомендовавший мне успокоиться. Он даже наливал мне воду из графина, и я ее пил и говорил «спасибо»; я сидел в глубоком кожаном кресле и все пытался найти ответ на поставленные мне вопросы: "Почему я уверен, что я лично в своей работе не мог допустить ошибок, а
– Тогда я дам ему трубочку, – сказал проректор и через стол протянул ее мне.
– Вы беззастенчиво списывали, и вы это знаете сами, вот и вся причина, – услышал я чей-то резкий холодный голос.
– Как?! – заорал я. – Что же я списывал?! Откуда?
– Из Пушкина, Александра Сергеевича, – со смешком ответили мне. – Обильное цитирование, со всеми орфографическими отклонениями, свойственными автору «Онегина». Книга лежала у вас на коленях, молодой человек.
– Неправда! – кричал я в ответ. – Это неправда! Я помню Онегина наизусть! Вместе с отрывками из десятой!
– Не морочьте мне голову!
– Я буду читать! Какую главу?! Скажите любую строку,
– Сперва, Финкельмайер, научитесь правильно говорить по-русски, – со злорадством и ненавистью ответил мой милый собеседник, знаток пушкинской орфографии. – Надо говорить
Тогда я встал с кресла. Я стоял перед проректором, и он молча смотрел на меня – старый, седой, худощавый, бывший студент времен николаевских, а теперь – советский профессор, доктор технических наук, администратор.
– Я читаю «Онегина». Какую главу? – сказал я ему, и он недоуменно вскинул брови. – Вам все равно? Тогда первую я пропущу, ее знают многие, я начну со второй, и я не кончу, пока не дойду до последней десятой главы, до ее последней строчки, но вторую начну не с начала, а вот с чего:
Но дружбы нет и той меж нами:
Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех – нулями,
А единицами – себя;
Мы все глядим в Наполеоны,
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно…
Через десять минут два суетливых аспиранта, локтями нажимая в мой живот, проталкивали меня в коридор, а я высовывался из-за их плеч, тыкал в проректора указующим перстом и все еще декламировал, захлебываясь, срываясь на истерические вопли и хохоча над неожиданной иронией слов, до которых добрался: