И тут же словно обухом по голове: а ведь ты сам хочешь. Ты, мазохист несчастный, до одури, до дрожи в пальцах дочь ее хочешь. Когда смотришь на нее, крышу напрочь сносит, так, что теряешь чувство пространства и времени. А ведь Ассоль копия своей матери. Ведь ты запретил ей собирать волосы в пучок, потому что слишком тогда суку эту напоминает.
И все же настолько отличается, как отличается чистое синее небо от грязной земли. Всю жизнь не смел поднять голову с земли, а когда рискнул — едва не ослеп от красоты, раскинувшейся над головой.
Я не знаю, как так получилось, что я перестал смотреть на нее, как на свое солнце, и захотел не просто любоваться им каждый день, греясь в тепле его лучей… как так получилось, что стало жизненно необходимым поймать их в ладони, прикоснуться, чтобы осатанеть от этой близости.
Я не знаю, как стал хотеть чего-то большего, чем просто слушать ее голос, тихим шепотом рассказывающий что-то о школе или друзьях, как стал желать встречи с ней, словно одержимый, словно помешанный наркоман ждет очередной дозы. Я ее выгонял. Когда понял, что подсаживаюсь на нее, что начинаю сходить с ума, если она не появляется два или три дня подряд. Она приходила, улыбалась, а мне шею ей свернуть хотелось. За то, что забыла обо мне так надолго. Я не умел считать, но я знал, что солнце за это время успевало встать три или пять раз и снова спрятаться в ночи.
Она хваталась за меня тонкими горячими пальчиками, а я отдергивал руки, чувствуя, как обжигает меня ими. А ведь я себе придумал, что за эти ночи мои ожоги, те, что внутри, уже начали заживать. Бред. Они пульсировали в дикой агонии, как только она, нахмурив изящные брови, снова нагло стискивала мои пальцы, не отпуская, не позволяя отойти в дальний угол камеры. Закрывала за собой дверь и, осторожно ступая, подходила ко мне.
Сунув руку в маленькую сумочку на длинной веревке, которую она носила через плечо, Ассоль вытащила пирожок и протянула волчице, уткнувшейся в ее ладонь носом. Угощает Маму, гладит ее по холке, а сама глаз с меня не сводит.
— Ты обиделся?
Качая головой, усаживаюсь на пол, прислоняясь к стене спиной. Прикрыл глаза, но продолжаю следить за ней из-под ресниц. Как же тяжело даже вдох сделать рядом с ней. Кажется, легкие воспламенятся сейчас. Пытка в такой близости от нее и еще большая пытка быть вдалеке.
А она чувствует, не подходит близко. Не боится, я знаю, но и давить не хочет. Правда, упрямая настолько, что, пока не выяснит, почему трясет меня от злости, не уйдет.
— Саш…
Имя, которое она дала мне. Почему, дьявол его подери, оно таким правильным кажется, когда она его произносит? Единственным правильным. Теперь я знал, как оно может звучать в других устах… мне не нравилось кстати. Чужим, не ее голосом, оно казалось странным, каким-то некрасивым. Не моим.
— Она говорит, мне идет это имя.
Не знаю, почему сказал это. Может, потому что делиться с ней привык всем. Всем делился, кроме своей боли. Рассказывал обо всем, что происходило вокруг, кроме опытов над собой. Хотя… обычно мои рассказы заканчивались или историями про волчицу или про то, как я довел до бешенства профессоршу или же покалечил охранников.
Ложь. Отвратительно наглая ложь. Проверить захотелось, как она отреагирует. Заденет ли ее, что с другими общаюсь. Будет ли выворачивать так, как меня выворачивало каждый раз, когда приходила и рассказывала про друзей своих, про прогулки на теплоходе и походы в кино. Особенно когда рассказала, что такое кинотеатр, и как близко там люди друг к другу сидят. Она с восторгом в зеленых глазах мне про фильм, про любовь главных героев, а меня изнутри колотить начинает от ненависти к ее одноклассникам, с которыми ходила туда. И словно по венам лезвием осознание, что мне этого не светит. НИКОГДА. Ни шагу за пределы гребаной территории. НИКОГДА. Ни мгновения за руки прилюдно. НИКОГДА. Ни обнять, ни поцеловать. НИКОГДА. Ничего из того, что женщины мои мне рассказывали.
И сердце тут же встрепенулось и замерло, отказываясь верить, надеяться, когда она вдруг резко взглянула на меня, хрупкая ладонь замерла на голове волчицы. Мгновение молчания, и она убирает руку, стискивает пальцы.
— Кто?
Она знает, что я никогда не разговаривал с сотрудниками лаборатории. Они даже не знали, что я умею разговаривать, считая, что лишь способен производить животные звуки. Они не знали, что к этому времени Ассоль научила меня писать мое и ее имя, и теперь мы изучали остальные буквы алфавита. И она не была дурой, она знала, что в лаборатории в соседнем крыле находились палаты с женщинами. Те самые, из которых меня переселили после инцидента с мразью Василичем. Те самые, в которые теперь водили, словно племенного кобеля на вязку.
— Инга. Говорит, идет почти так же, как Бес.
Она не знает ее имени. Нам стирали не только прошлое, нам стирали имена. Но теперь они рассказывали мне. То недолгое время, что я с ними был. О своей жизни, о семье, об имени. Словно если молчать, это все исчезнет, как сон, и останется только наш кошмар.