Второй подводный камень, о который святой Санчо непременно должен был разбиться при некотором размышлении, это – его собственное утверждение, что каждый индивид является совершенно отличным от всех остальных, единственным. Так как каждый индивид – совершенно иной, так как он и есть, таким образом, иное, то вещь, которая для одного индивида чужда, свята, отнюдь не должна быть – и даже вовсе не
можетбыть – такой и для другого. И общее имя, вроде государства, религии, нравственности и т.д., не должно вводить нас в заблуждение, ибо эти имена суть лишь абстракции от действительного отношения отдельных индивидов, и все эти предметы, вследствие совершенно различного отношения к ним со стороны единственных индивидов, становятся для каждого из этих последних
единственнымипредметами, т.е. совершенно различными предметами, имеющими только общее имя. Следовательно, святой Санчо мог бы в лучшем случае только сказать: государство, религия и т.д. для Меня, святого Санчо, есть Чуждое, Святое. Вместо этого они должны превратиться у него в абсолютно Святое, в Святое для всех индивидов, – как же мог бы он иначе сфабриковать свое конструированное Я, своего согласного с собой эгоиста и т.д., как мог бы вообще написать всю свою «Книгу»? Как мало Санчо вообще заботится о том, чтобы каждого «Единственного» сделать мерилом его собственной «единственности», до какой степени он прилагает свою собственную «единственность» в качестве масштаба, моральной нормы, ко всем остальным индивидам, втискивая их, как и подобает настоящему моралисту, в свое прокрустово ложе, – это видно, между прочим, уже из его суждения о всеми позабытом блаженной памяти Клопштоке. Клопштоку он преподносит нравственное наставление – «относиться к религии совершенно
особенным образом», и тогда Клопшток пришел бы не к
особенной,
собственной религии, как гласил бы правильный вывод (вывод, который «Штирнер» сам делает бессчетное число раз, например говоря о деньгах), а пришел бы к «разложению и поглощению религии» (стр. 85), т.е. ко всеобщему, а не к собственному, единственному результату. Словно Клопшток не пришел действительно к «разложению и поглощению религии», и притом к совершенно особенному, единственному разложению, какое и мог «подать» только вот этот единственный Клопшток, – к разложению, единственность которого «Штирнер» мог бы усмотреть хотя бы из множества неудачных подражаний. Отношение Клопштока к религии было, оказывается, не «собственным», хотя оно было вполне своеобразным, было именно таким, которое и делало Клопштока Клопштоком. Отношение Клопштока к религии было бы «собственным», видите ли, только в том случае, если бы он относился к религии не как Клопшток, а как новейший немецкий философ.