— Этот нелепый сон заставляет призадуматься и меня самого, — сказал Генрих, — потому что мое отчуждение от света и света — от меня дошло до такой степени, что ни один человек не оценил бы меня сколько-нибудь значительной суммой. Во всем этом огромном городе мне не поверяет в кредит ни гроша; я стал как раз тем, что люди зовут голью. И все же ты любишь меня, ты, мое дорогое, чудесное созданье! Но стоит мне подумать, до чего грубо и топорно устроена самая дорогая и совершенная прядильная машина в сравнении с таким чудом, как мое кровообращение, нервная система и мозг, и что вот этот череп, который, как многие полагают, не заслуживает даже пропитания, в состоянии постигать высокие, благородные мысли и способен, быть может, наткнуться на какое-нибудь новое открытие, — как мне становится смешно, что миллионы не могут по достоинству оценить эту организацию, которую не в силах создать даже самый гордый разум. Когда наши головы сближаются, касаясь друг друга, и уста соединяются для поцелуя, то почти непостижимо, какой тонко переплетающийся механизм нужен для этого, какие трудности должны быть преодолены и каким образом приходит во взаимодействие все это соединение мускулов и костей, кожи и лимфы, крови и влаги, чтобы игрой нервов, тончайших ощущений и еще более непонятных сил вызвать эту радость поцелуя. А если взять анатомическое устройство глаза, то сколько странного, удивительного и противоречивого предстанет перед наблюдателем, если он захочет вывести божественность взгляда из этого соединения роговой оболочки и глазной жидкости.
— Перестань, — сказала она, — все это безбожные речи.
— Безбожные? — спросил с удивлением Генрих.
— Да, другого названия у меня для них нет. Пусть врач, следуя своему долгу, ради науки расстается с иллюзией, внушаемой нам внешним явлением и скрытой за ним сущностью. Ведь тут даже исследователь от иллюзии красоты перейдет к другой иллюзии, которую он, быть может, станет именовать наукой, познанием, природой. Но если кичливый ум, дерзкое любопытство или презрительная насмешка разрушают все эти сетчатые сплетения и овеществленные иллюзии, в которых заключены красота и изящество, то я называю это безбожной шуткой, если о такой вообще можно говорить.
Генрих сосредоточенно молчал.
— Ты, пожалуй, права, — сказал он спустя некоторое время. — Все, что делает нашу жизнь прекрасной, зависит от чуткости, которая вынуждает нас щадить и оберегать от чересчур резкого света тот милый сумрак, в котором благостно покоится все высокое. Смерть и тление, уничтожение и исчезновение не более истинны, чем одухотворенная, полная тайн жизнь. Раздави напоенный светом, сладко благоухающий цветок — и оставшийся в руке сок уже не цветок и не живая природа. Убаюкиваемые природой, временем и пространством, мы не должны стремиться от этой божественной дремоты, от этого полного поэзии сна к пробуждению.
— Помнишь красивые стихи? — спросила она: