«Я должна тебе это сказать? — возразила она; — значит, в том нет никакого искусства, и я уж не удивляюсь, что тебе стыдно было назвать себя писцом, раз мне приходится тебе все говорить. Ну, сделаю, что могу. Поставь в прошении, что двое любящих должны покоиться друг с другом и что не надо их отправлять в анатомию, дабы части их тела оказались все вместе, когда послышится глас: «Вы, покойники, покойники, восстанете от сна, перед страшным судом вы предстанете сполна!» — Тут она снова принялась горько плакать.
Мне чуялось, что над ней тяготеет жестокое горе, но что от бремени своих лет она лишь минутами чувствует всю его силу. Она плакала, не жалуясь, слова ее были все время одинаково спокойны и холодны. Я еще раз попросил ее рассказать мне обстоятельно о том, что побудило ее к путешествию в город, и она сказала:
«Ведь мой внук, улан, о котором я тебе рассказывала, горячо любил мою крестницу, как я тебе раньше уж говорила, и постоянно твердил красотке Аннерль, как люди ее называли за ее смазливое личико, о чести и о том, что она должна беречь свою честь и его честь. Благодаря этой чести у девушки появилось что-то особенное в лице и в одежде. Она держала себя лучше и скромнее, чем все остальные девки. Всякое платье сидело на ней лучше, чем на других, а когда бывало какой-нибудь парень грубовато обхватит ее, танцуя, или приподнимет ее повыше подставки у контрабаса, то она способна была горько мне о том плакаться и твердила, что это против ее чести. Ах, Аннерль была всегда девушкой на свой лад! Иногда, не успеешь оглянуться, как она схватится обеими руками за фартук и сорвет его с себя, точно он загорелся, и сейчас же начинает отчаянно плакать. Но на то есть своя причина, ее схватило зубами, враг не спит. Ах, если бы дитя мое не стояло бы так всегда за свою честь, а больше надеялось на нашего господа бога, не забывало его в минуты нужды и ради него выносило стыд и презрение, вместо этой своей людской чести! Господь, наверное, смилостивился бы тогда над ней, да и теперь еще сжалится. Ах, они еще, наверняка, сойдутся! Да будет божья воля!
«Улан снова был во Франции, он долго не писал, и мы уж почти считали его умершим и часто его оплакивали. Но он, оказалось, лежал в госпитале тяжело раненный, и, когда вернулся к товарищам и был произведен в унтер-офицеры, ему вспомнилось, как два года назад сводный брат накинулся на него, говоря, что он простой солдат, а отец его капрал; вспомнил он и рассказ о французском унтер-офицере и как он много толковал своей Аннерль о чести, когда с ней прощался. Тогда он потерял свой покой, и схватила его тоска по родине, и сказал он своему ротмистру, который спросил о его горе: «Ах, господин ротмистр, меня точно зубами домой тянет». Тогда его отпустили домой со своей лошадью, потому что все офицеры доверяли ему. Он получил отпуск на три месяца и должен был вернуться вместе с ремонтом. Он спешил, насколько мог, не причиняя вреда лошади, за которой ходил лучше, чем когда-либо, потому что она была ему доверена. В один день особенно его потянуло поспешить домой. Это было накануне дня смерти его матери, и ему все время мерещилось, будто она бежит перед его лошадью и восклицает: «Каспер, окажи мне честь!» Ах, я в тот день сидела совсем одна на ее могиле и думала: хоть бы Каспер был со мной! Я сплела венок из незабудок и повесила на покосившийся крест, вымерила близлежащее место и подумала: здесь вот я лягу, а тут Каспер пусть ляжет, если ему богом суждена могила на родине, чтобы мы были вместе, когда раздастся: «Вы, покойники, покойники, восстанете от сна, перед страшным судом вы предстанете сполна!» Но Каспера не было, да я и не знала, что он был так близко и мог бы вероятно притти. И его страшно тянуло поспешить, потому что он, наверное, часто вспоминал этот день во Франции; он вез с собой оттуда маленький венок из прекрасного златоцвета, чтобы украсить могилу матери, а также венок для Аннерль, который она должна была сберечь ко дню своей свадьбы».
Тут старушка умолкла и покачала головой; когда же я повторил ее последние слова: «который она должна была сберечь ко дню своей свадьбы», — она продолжала: — «Как знать, не смогу ли я это вымолить; ах, если бы мне только дали разбудить герцога!» — «Зачем? — спросил я; — о чем это вы хотите его умолять, матушка?» На это она серьезно ответила: «О, какая цена была бы всей жизни, если бы она не имела конца? Какая цена была бы жизни, если бы она не была вечна?» — и затем продолжала свой рассказ: