Изредка проплывали похожие на сигару «цеппелины», летали французские «блерио» и «фарманы». Начиналась яростная артиллерийская дуэль.
Солдаты рабочего батальона исправляли вчерашние повреждения, рыли блиндажи, которые потом накрывали бревнами в три-четыре наката. Складывалась новая тактика ведения войны, и войска, как кроты, зарывались все глубже в землю.
Приближалось Первое мая. Как отметить его? Каким образом волю людей убежденных противопоставить безгласию и воинской притупленности?
Либкнехт и его барак стали, естественно, центром всех замыслов. Что предпринять? Распространить листовки? Поднять на видном месте красный флаг?
На этот раз Либкнехта вызвал ротный — молодой неотесанный лейтенант из тех, кто выслужился на фронте исполнительностью и отчасти храбростью.
— Так ты парней моих вздумал мутить? Жизнь тебе не мила? Ждешь, чтобы я нашел для тебя местечко под пулями?
— Они и здесь нас не забывают, — заметил Либкнехт.
— Гм, — мрачно сказал лейтенант, застегивая на крючок воротник своей куртки. — Думаешь, ты узнал уже, что такое пуля? Могу дать тебе о ней более ясное представление.
— Ну что же, если это входит в курс ваших наук.
— Вот именно: таких надо учить! Некоторые видят, что у меня рядовой в пенсне щеголяет, как доктор какой-нибудь, и думают, что я его пощажу. Я могу щадить того, кто мне нужен. А тебя?!
— Польза вам от меня малая, признаю.
— А вред зато полный. — Он справился с крючком и встал в полный рост.
Он был невысок, щеголеват и старался выглядеть солиднее, чем на самом деле.
— Вот что, рядовой Либкнехт. Мне наплевать на то, что вы депутат рейхстага или другой какой говорильни. Там тоже заткнули рты всем, кому надо: теперь не до разговоров. А уж здесь заниматься этим никто вам не позволит. О каждом вашем шаге мне доносят исправнейшим образом. Я могу, конечно, пересылать донесения выше, там они пойдут еще выше, а вы пока будете заниматься своим темным делом. Но могу и собственной властью пресечь безобразие и такую баню вам прописать, что надолго запомните.
Либкнехт не возражал.
— Чего молчишь?» — рассердился ротный. — Не с дубовым же стволом разговариваю!
— Мне жаль вас: совсем еще молодой, а голова забита ужаснейшей чепухой.
— За эту чепуху офицеры получают награды, во имя нее немецкий народ проливает кровь.
— В том-то и горе!
— Нет, нет, меня не сагитируете, не советую вам заниматься этим! Но вот если Первого мая — я уже знаю, мне донесли — у меня в роте будут неприятности, вам несдобровать!
Рядовой Либкнехт кивнул и попросил разрешения вернуться в барак.
— Не в барак, черт возьми, а в наряд: копать нужники! Нужники я заставлю тебя копать, депутат рейхстага!
— И я, депутат, буду копать, раз этого требует ваш тупой офицерский нрав.
— Что-о, дерзости говорить начальству?! А ну, налево кругом! Трое суток наряда! Передать отделенному!
И Либкнехт, развернувшись, вышел из помещения, чтобы уведомить отделенного о наказании, которому он подвергнут.
Камера, куда поместили Розу Люксембург, была высокая, мрачная, с окном выше головы. Лишь встав на табурет, можно было увидеть угол двора, хозяйственные постройки и кусок висевшего над двором неба.
Однажды в камере появился цветок: арестантка, выносившая по утрам ведро, оставила его будто бы ненароком.
Не только она, низшая администрация тоже проявляла инстинктивное уважение к Розе. Арестованная относилась к ним как к людям и не осуждала за исполнение злой воли властей. В больших лучистых ее глазах читалось понимание человека, который выше своих угнетателей.
Часами ходила она по камере, следила за цветком в консервной банке и даже сумела вырастить отросток, для которого понадобилась вторая банка.
Роза Люксембург жила в тюрьме напряженной умственной жизнью. Катастрофа, приведшая мир к бойне и всеобщему истреблению, сопровождалась другой катастрофой, идейной. Надо было понять, что же произошло с европейской социал-демократией. В Германии смутно, а то очень немногие знали, что крепкий отряд социал-демократов — русские большевики во главе с Лениным — не дрогнул и выдержал тяжкое испытание войны. Немецкие левые продвигались на ощупь. Силы нашлись лишь у ничтожно малой группки, сохранившей верность интернационализму.
Тем важнее было понять, что случилось с немецкой социал-демократией. За эту работу и взялась Роза Люксембург — не в читальных залах и библиотеках, а в тюремной камере. Друзья старались снабжать ее нужными книгами.
Каждый день ее выводили во двор для прогулок. Политических, кроме нее, в женской тюрьме на Барнимштрассе не было. К хромой, седеющей женщине с огромными глазами и обширным лбом философа питали доверие все. Если надо о чем посоветоваться, Роза даст, они знали, совет разумный и справедливый; если сообщить что на волю, постарается среди своих записок засунуть чужую, написанную корявым почерком; если заступиться, Роза не дрогнет.
Администрация старалась смотреть сквозь пальцы на то, что у арестованной Люксембург большая переписка.
День за днем росла стопка листков, которые она постепенно пересылала на волю. Вместе, глава за главой, они составили книгу.