И доброта его этим не исчерпывалась. Этот человек с большой седеющей бородой, в поблескивающих очках, мудро помогал мне ориентироваться в новом, непонятном мире. В «Сэвиле» велось много разговоров. Большей частью они напоминали пикировку художников в мастерской после того, как натурщицы кончили позировать, и каждый начинает отпускать шпильки по адресу тех, кто его превосходит, поносить все школы, кроме собственной. Но Безант видел глубже. Он посоветовал мне «не соваться в эту собачью грызню». Сказал, что если я «примкну к одной группе», то тем самым испорчу отношения с другой, и что в конце концов дела пойдут, как в женской школе, где при встрече девочки показывают друг другу язык». Это было правдой. Я слышал, как люди намного старше меня тратили силы и красноречие на перечисление «интриг» против себя, на разговоры о людях, которые «разносят» их работы или которых сами хотели бы «разнести». (Это напоминало мне пожилых чиновников, которые изливали душу у меня в кабинете, не получив ожидаемых наград). Самым разумным казалось держаться в стороне от всего этого. Потому я никогда ни прямо, ни косвенно не критиковал вещи своих собратьев по перу и никого не подбивал это делать; никого не просил давать отзывы о моих вещах. Мои знакомства с современниками всегда были очень ограничены.
В «маленьком Сэвиле» ко мне относились с добротой и терпимостью. Там был, разумеется, Госс [118], чувствительный, как кот, к любой атмосфере, но совершенно бесстрашный, когда дело касалось вопросов литературного мастерства; серьезный и горький юмор Гарди; Эндрю Лэнг [119], совершенно чуждый притворства, но — это становилось ясно не сразу — наиболее доброжелательный, когда якобы совершенно не интересовался тобой; Юстас Балфур, крупный, привлекательный человек, один из лучших ораторов, слишком рано умерший; Герберт Стивен, очень мудрый и, когда хотел, очень остроумный; Райдер Хаггард, к которому я потянулся сразу же, к людям такого склада моментально тянутся дети и проникаются доверием взрослые; он любил рассказывать выдумки, главным образом о себе, смешившие всю компанию; Сейнтсбери [120], кладезь премудрости и доброты, к которому я всегда относился с глубокой почтительностью; прекрасно образованный и сведущий в искусстве наслаждения жизнью. Однажды я завтракал с ним и Уолтером Поллоком [121], редактором «Сэтердей Ревью», в Олбени [122], и он блеснул совершенно дьявольской восточной учтивостью, под которую мы неумело подделывались. Это было великолепно! Почему эти люди удостоили меня вниманием, я так и не понял, но научился полагаться на суждения Сейнтсбери в самых серьезных вопросах законов литературы. Незадолго до смерти он оказал мне неоценимую помощь в небольшой работе «Тем, кто сомневается в Священном Писании», за которую без его книг немыслимо было бы взяться. Я встретил его в Бате [123], где он с эрудицией, не уступающей его серьезности, проводил инвентаризацию винного погреба в «Кукольном доме» королевы. Он принес бутылку настоящего токая, я попробовал его и сильно оскандалился, сказав, что этот токай напоминает мне какое-то лекарственное вино. Сейнтсбери лишь назвал меня святотатцем худшего пошиба, но что он подумал обо мне, страшно представить.
В «Сэвиле» были еще десятки хороших людей, но голоса и лица тех, кого я упомянул, вспоминаются особенно ярко.
Моя домашняя жизнь — Стрэнд отнюдь не походил на Пиккадилли — была иной в течение месяцев изумления, охватившего меня по возвращении в Англию. Этот период был, как я уже сказал, сном наяву, в котором, казалось, я мог сокрушать стены, проходить сквозь крепостные валы и перешагивать через реки. Однако был до того невежественным, что с наступлением густых туманов не догадывался, что можно уехать поездом к свету и солнцу всего в нескольких милях [124]от Лондона. Как-то я пять дней подряд видел свое отражение в угольно-черных окнах. Когда туман слегка поредел, я выглянул и увидел мужчину, стоящего напротив пивной, где работала та буфетчица. Внезапно грудь его стала темно-красной, как у малиновки, и он упал — как оказалось, перерезав себе горло. Через несколько минут — они пролетели как секунды — появились санитары «скорой помощи» и забрали тело. Парень-слуга ведром горячей воды смыл кровь в сточную канаву, и небольшая толпа зевак разошлась.
Все знали эту «скорую помощь» (она обитала на задворках церкви Сент-Клемент-Дейнс [125]) не хуже, чем полицейских пятого участка, вечером после половины одиннадцатого санитаров можно было видеть на Пиккадилли-Серкус [126]торгующимися с «истинными леди». Й возвращавшийся из театра с женой и детьми добродетельный британский глава семейства прокладывал путь через это суетящееся, орущее непотребство с устремленным прямо перед собой взором, словно бы ничего не замечая.