Но забавнее всего было, когда (в 1902 году) готовилось иллюстрированное издание моих работ и отец взялся иллюстрировать «Кима». Он решил сделать барельефные пластинки и потом сфотографировать их. Возникла необходимость привлечь местного фотографа, который до сих пор снимал в основном солдат с напомаженными волосами, в облегающих мундирах, и повести его нелегкой дорогой фотографирования неживых предметов, так, чтобы в них сквозило немного жизни. Фотограф был сперва озадачен, но у него был наставник из наставников, и в конце концов он стал понимать. Иногда на снимках были отчетливо видны навозные кучи на конном дворе, хотя преданная горничная сражалась с ними с помощью метлы и ведра, и мать разрешила сваливать грязные незаконченные «эскизы» на диваны и кресла. Естественно, когда отец получил окончательные оттиски, он пришел к выводу, что «все нужно начинать заново», примерно то же самое я думал о тексте, но если это будет возможно, мы с ним осуществим свои намерения в лучшем мире и на таком уровне, что архангелы изумятся.
Помню, как однажды увидел отца в жестяной будке, он рассматривал большие фотографии образцов индийской архитектуры, ища какую-то совершенно незначительную деталь в углу одного из барельефов. Когда я вошел, он поднял голову, провел рукой по бороде и, как бы продолжая свою мысль, произнес: «Если ты достиг красоты и ничего больше, ты достиг едва ли не лучшего из созданного Богом» [185]. Я считаю величайшим из многих моих даров судьбы то, что мне дано было знать родителей в то время, а не сблизиться с ними, когда было бы слишком поздно, и страдать от угрызений совести.
Видимо, потому меня сейчас раздражают вошедшие в моду нападки на старшее поколение.
Ну и довольно о «Киме», которого продолжают читать вот уже тридцать пять лет. Там много красоты и немало мудрости; лучшими проявлениями того и другого я обязан отцу.
В тридцатитрехлетнем возрасте (1897 год) мне выпала большая, но ко многому обязывающая честь — я был избран в клуб «Атенеум»
[186]по второму правилу, которое разрешает принимать выдающихся людей открытым голосованием. Я посоветовался с Берн-Джонсом, как быть. «Я не часто обедаю в этом клубе, — ответил Берн-Джонс. — Он слегка пугает
Помню, однажды Парсонс из «Тербинии» спросил, не хочу ли я посмотреть, как горит алмаз. Демонстрация происходила в комнате, заполненной проводами и гальваническими элементами (какое было у них совокупное напряжение, не помню), и какое-то время все шло хорошо. Алмазный наконечник пузырился, напоминая цветную капусту в сухарях. Затем последовали вспышка, грохот, и мы оказались на полу в темноте. Но, как сказал Парсонс, алмаз тут был ни при чем.
Среди прочих завсегдатаев милой, сумрачной старой бильярдной в подвале был Геркул Росс из отдела восточных древностей Британского музея [187]. Внешне очень привлекательный, но его музейная душа была черной, даже слишком черной для души куратора — а куратором был в свое время и мой отец. (Англичане совершенно правильно делают, что недоверчиво и пренебрежительно относятся ко всем искусствам и большинству наук, на этом равнодушии основано их нравственное величие, однако убожество их оценок иногда слишком уж бросается в глаза.)
Я обедал в «Атенеуме» не так уж часто, мне кажется, что большая часть его членов возмутительно молода, независимо от того, избраны они по второму правилу или тайным голосованием их ровесников-со-сунков. Не приводит меня в восторг и то, что люди лет сорока обращаются ко мне «сэр».