Алтарист прятался от людей, опасаясь беззастенчивых унижений или, во всяком случае, насмешек, которые последуют, стоит им увидеть, как глубоко он уязвлен; трагедия его была еще страшней оттого, что он скрывал ее от посторонних. Но если бы он вывернул ее, как рукав, наизнанку да показал всему свету, то, в первую очередь, испугался бы сам до потери сознания. Единым махом у него отняли все, чего он добился. В течение долгих лет он ощущал себя неким алхимиком или кем-то в этом роде, кто способен одно твердое тело превратить в другое; или же в роли святого Павла, неожиданно получившего помощь свыше и давшего обет сделать все, вплоть до перерождения собственной физиологии, лишь бы в корне пресечь неутолимую страсть к наркотикам. А тут кто-то взял и отнял у него эту чудом дарованную милость и оставил его снова одного, лишив сил бороться с алкогольным призраком. И вот этот призрак уже надвигается из-за трясины… Алтарист умирал от страха снова подвергнуться алкогольной напасти, зная, что второй раз ему из когтей этого зла уже не вырваться. В голове вертелось присловье: «Кто пил и не пьет — будет пить; кто курил и не курит — будет курить; кто любил и не любит — не будет любить».
Две вещи, о которых упоминается в присловье, к алтаристу не имели отношения, зато третью, насчет питья, он воспринимал как неизбежность, дескать, ты обречен на погибель, не предвидится тебе никакой амнистии. Поскольку его не допускали к алтарю, алтарист, отчаявшись, совсем перестал ходить в костел, где привык искать духовную поддержку. Он простаивал на коленях, падал ниц и заламывал руки дома, наедине с собой, вдали от посторонних глаз. Затем стремглав мчался на могилу настоятеля, однако это не было уже, как прежде, деянием, целиком захватывающим его.
А время вынужденной безработицы шло, и такая опустошенность овладевала им — хоть в петлю лезь. Однажды вечером Винцас Канява, гонимый смутной тревогой, заглянул к своему другу в счастье и несчастье. В неосвещенной комнате, в углу стола, сгорбившись, сидел алтарист. Винцас похолодел и, широко раскрыв глаза, глядел на него, будто перед ним был призрак блаженной памяти настоятеля. Долгое время они не проронили ни слова. Наконец призрак в черном одеянии тяжело распрямился, с еще большим трудом поднялся и, дотянувшись до шкафчика, вынул бутылку, трясущейся рукой налил себе рюмку, не спеша выпил и замер, будто в раздумье: снова налил, подумал и медленно, точно механизм, протянул левую руку с рюмкой туда, где стоял Винцас. Канява побледнел от страха: он почувствовал, что кровь отхлынула от лица и руки перестали ему подчиняться. Рука же старика, напоминавшая костлявую конечность скелета, продолжала висеть в воздухе, в то время как сам он, отвернувшись, смотрел на заветный поставец. Сейчас эта рука казалась приколоченной к туловищу так крепко, что никогда больше ей не согнуться — как пить дать она принадлежала гималайскому аскету. Это продолжалось долго, с минуту. Тем временем Винцас почувствовал, как жизнь снова возвращается в его конечности, мало-помалу он поднял руку, взял рюмку, однако держал ее на почтительном расстоянии от себя.
— Так уж нам с тобой суждено… — глухо произнес призрак, и Винцас постепенно осушил рюмку.
Утонуло во тьме солнце над приходом. И следа не осталось от былой славы деревни Таузай, клирики не наведывались в эти места, в баню не заглядывали. И если когда-то они заезжали сюда и остужались затем водкой, то крестные Ваурусы, бывало, немало досадовали. Зато теперь, когда всего этого не стало, они совсем затужили. Для Ваурусов раздоры между Винцасом и святыми отцами были что нож острый: идти против законной власти церкви они считали самым настоящим богохульством. Ваурус первым отнес новому беспощадному настоятелю книжку колокольного фонда, как только тот изъявил желание прибрать все к рукам. Настоятель похвалил его, даже угостил, однако быть попечителем фонда не предложил. Ваурус вернулся ни с чем, утратив последнюю цель в жизни, и впервые почувствовал, как в сердце его закипает злоба. Это чувство должно было родиться раньше, ведь он дышал одним воздухом с враждебно настроенным Винцасом, но лишь сейчас озлобление нашло выход. Старику стало казаться, что настоятель в самом деле совершенно напрасно отнимал деньги у тех, в чьих руках они были бы в безопасности и служили бы одной цели. Да разве ж не все равно, из чьих рук они уплывут, лишь бы не мимо цели, а староста Канява был не из тех, кто способен позариться на чужое. С ним можно было столковаться о чем угодно. И уж коль скоро такой святой человек, каким был блаженной памяти настоятель, доверился ему, а не кому-нибудь другому, значит, он был доброго мнения о Винцентасе. А нынешний настоятель вон и цицилистом его обозвал, и на старания алтариста ему начхать. А ведь сколько дел переделано, сколько души вложено, сколько езжено-переезжено! Все это пришлось бы делать самому настоятелю, и трудно сказать, по плечу ли это ему бы оказалось. Порой и святые отцы перегибают палку…