Молодая, работящая, проворная и энергичная Северия, едва войдя в дом Довидаса, принялась засучив рукава хлопотать по дому, по хозяйству. Поначалу она делала это, чтобы их с Раполасом не попрекали углом да харчами, не считали дармоедами, а со временем — чтобы и впрямь отработать за двоих — за себя и за мужа. Вот и носилась, и летала она по дому день-деньской и сразу же стала его душой, центральной фигурой. Довидене вскоре почувствовала облегчение. Да какое там «облегчение» — она не замедлила превратиться в «барыню». С ее плеч свалились заботы по дому, и ей осталось лишь нянчиться с детьми, звать их со двора домой, то и дело умывать да обстирывать.
Северия же знала себе цену, догадывалась, что человек она тут не сторонний. За себя она была спокойна. У нее по-прежнему болела душа за своего старого мужа, поскольку всех ее заслуг, видимо, было маловато, чтобы уберечь от невестки и чтобы та перестала точить его, донимать попреками, бранить и унижать.
Сам Раполас был и вовсе спокоен за свою и женину судьбу — ведь Довидас с супругой ни за что их «не пошелвонят» — иными словами, не прогонят вон с родного надела. Раполас ни разу не намекнул даже брату о причине, по которой Довидас пригрел их против своего желания у себя в доме, хотя, возможно, он и сам об этом не думал. Однако родные братья понимали, что половина волока является для Раполаса своего рода рентой, с которой тот имеет право кормиться, даже если будет поплевывать в потолок. Раполасу и в голову не приходило оправдывать свое безделье именно этим обстоятельством, но тем не менее в воздухе витала угроза: не уживись братья друг с другом, раздела земли не миновать. Правда, власти запрещали делать это официально, через государственные учреждения, однако смотрели на такие вещи сквозь пальцы и помалкивали, видя, что раздел происходит по собственной воле, при помощи и посредничестве односельчан. Деревня же ради святого спокойствия в один голос одобряла раздел, а власти впоследствии признавали свершившийся факт и не могли с ним не считаться.
Когда брат Раполас с самого начала стал отлынивать от любой работы, Довидасу ничего не оставалось, как только ждать, пока у того окончательно выветрятся замашки дворового и он примется за дело. Потому он и не напоминал Раполасу о его нерадивости, тем более что оно многократно перекрывалось стараниями его супруги.
В деревне любили дядю Раполаса, как и прежде, когда он был распорядителем. Раполас был на редкость покладистым болтуном, и уж коль скоро совался в чужие дела, то с умом, стараясь никого не обидеть. Он никому не надоедал, никого не унижал. Даже свойственные ему грубоватые словечки вовсе не воспринимались как грубые. Его осуждали лишь за то, что он, служа в поместье, вконец разленился и теперь не желал помогать брату.
В глазах людей Раполас был неисправимым бездельником — он отлынивал от любой мало-мальской работы, как еврей в шабас, даже от такой, которая не требовала усилий; казалось, он добровольно избрал для себя удел доживающего свой век на чужих хлебах старика, инвалида, ненужной обузы для всей семьи. А ведь ему исполнилось всего шесть с половиной десятков лет, и рановато было считать себя недужным старикашкой. Да мало ли стариков, которые и в восемьдесят садились в седло и объезжали хозяйство. Когда Раполас слонялся без дела или рассказывал свои байки, не очень было похоже на то, что жизнь в нем угасает, как свеча, или что он превратился в трухлявый гриб, который вот-вот развалится на части.
И один бог ведает, на самом ли деле он был таким немощным, если не телом, то духом, или это просто-напросто отозвалось в нем со временем его прежнее бездельничанье, которое так тяготило Довидаса в ту пору, когда он был еще Довидукасом, а может быть, леность, которой лишь потворствовала его должность распорядителя поместья.
По правде говоря, исполнение этих обязанностей трудно было назвать работой — Раполас трудился в основном языком: давал многочисленные умные советы и не жалел понуканий; сам он к ним, разумеется, не прислушивался.
«Рентовщиком», неврастеником назвали бы его односельчане, имей они представление о модной болезни нервов и время болеть чем-нибудь, пусть даже серьезным. Раполас напоминал сломанную пополам палку: на месте, в котором она сломана, появляется столько острых отщепов, что, как оба конца ни соединяй, прямую палку не составишь, а уж о ее прочности и говорить нечего.
Утверждают, что есть такие ненормальные, которые боятся открытого пространства и пустоты: если им не за что ухватиться, они падают. Раполас мог бы относиться к их числу, только у него получилось наоборот: он нуждался в пустоте для того, чтобы руки всегда были свободны и не надо было за что-нибудь хвататься. Даже свою палку, без которой ему, видимо, было уже не обойтись, охотно совал Адомелису: играй, опирайся или скачи верхом.