Исследование лабораторий, с которого начиналась карьера Бруно Латура («Лабораторная жизнь»), может быть понято как попытка реставрации модернистского пространства подписи, производства, не-повторения и одновременно цитатности, то есть как своего рода консервативный ход, не узнанный в ситуации, в которой лаборатории становятся принципиально взаимозаменяемыми – в силу общей методологической логики подтверждения результатов и научной воспроизводимости, требующей наладить производство лабораторий в том же самом режиме, в каком производятся обычные массовые товары. То есть лаборатория изучается в условиях массового воспроизводства лаборатории, но так, словно бы эти условия еще до конца не сложились. Легко заметить напряжение, которое определяет интригу такого проникновения в лабораторию, этнографического исследования, остранения как основного приема этнографии. Оно складывается из двух моментов: формально-методологического требования умножения лабораторий (там, где была одна, должно быть как минимум две) и вытекающего из него, но ему не равноценного требования сериализации лабораторий, превращения их в готовый товар, домик Барби, поставляемый трансатлантическими научными корпорациями, обеспечивающими мир не только инструментами, реактивами, протоколами, но также и кадрами, дипломами и т. д. За идеальным – но деконструируемым – требованием трансцендентальной повторимости скрывается уже выполненное требование серийной воспроизводимости, удачно сочетающей общий товарный принцип с принципом эпистемологическим. Зачем нужна лаборатория в эпоху ее технической воспроизводимости? Исследование уникальной лаборатории движется против этого тренда, предпочитая лавировать на ностальгической уникализации: лаборатория предстает продуктом двух коэволюционных линий (мастерской ремесленника и кабинета бюрократа), но этот продукт все еще слишком уникальный, единичный, так что он изображается в качестве точечного пространства, в котором неожиданное совмещение разных инструментов, практик, телодвижений создает непредвиденный результат. Единственный способ спасти ауру лаборатории в условиях ее массового воспроизводства (когда она превращается в дорогостоящий набор «Юный химик») – постоянно отступать от произведения к мастерской, в которой оно создается, от верифицируемых результатов и товарной формы к предположительному пространству производства, что, конечно, лишь подтверждает его общий и безусловный приоритет.
Значимы перечисления, используемые для остраненного, протокольного описания, то есть паратаксис, восходящий к модернистским (и в частности сюрреалистическим) практикам, призванным инициировать акт самообоснования здесь и сейчас, без оглядки на какую-либо практику или жанр: методологическое остранение (этнограф, проникающий в лабораторию, предположительно ничего не знает и ничего не понимает) самоовеществляется в практиках продуктивного паратаксиса, который необходим именно для того, чтобы подвесить рутинизацию и седиментацию, свойственную лабораторной (и любой иной повседневной) жизни. Паратаксис представляется нулевой степенью воспроизводимости именно потому, что он воспроизводит лишь сам себя: с одной стороны, такое воспроизведение ничего не стоит (нет ничего проще воспроизведения того, что не предполагает никакого синтаксического правила), с другой стороны, воспроизведение оказывается невозможным, поскольку паратаксис – отсутствие не столько правила как такового, сколько строгой структурации элементов, которые можно было бы объединять определенными правилами. И если проект Гуссерля (проект точно такого же сдвига от товарной формы к пространству ее производства, вписывающийся, соответственно, в продуктивистскую критику от Маркса до американского натурализма[63]
) еще предполагал, что можно вернуться к феноменологически полному жизненному миру ученого, что стало бы залогом истинного воспроизводства науки (то есть такого воспроизводства, которое никогда не упускает исходный горизонт его производства и, таким образом, противостоит деконструктивистскому тезису о невозможности окончательного различения пустого воспроизводства и полного, осмысленной копии и формальной), то этнография идет дальше в остранении, предполагая, что мираж жизненного мира – уже шаг на пути к сериализации/рутинизации и что в конечном счете жизненный мир становится не чем иным, как научным аквариумом с запаянной в него рыбкой, продаваемым в зоомагазине тем, кто желает заполучить нечто аутентичное, но не желает иметь к нему никакого отношения. Lebenswelt – с этой, более радикальной, но не менее ностальгирующей, точки зрения этнографа науки – оказывается тем же аквариумом, в котором поддерживается замкнутая экосистема, а золотая рыбка науки поставляет результаты, вертясь в этой элементарной экологической петле обратной связи.Неполнота и паратаксис