Она не плачет, просто плохо вдруг стало, муторно до того, что хоть волком вой. А Лихослав обнял и держит крепко, и хорошо в его руках, спокойно как-то, пусть слезы все одно в глазах стоят. И Евдокия, позабыв о гордости, тихонько всхлипывает. Не из-за призрака… и вправду, нашла себе забаву — тумана бояться, но потому что… потому что хочется…
…а Лихослав утешает.
Бормочет на ухо слова ласковые…
И щекою о щеку трется. Колючий.
Теплый.
Родной… такой родной, что просто страшно…
— Расскажи…
— Про что?
— Про призраков…
— Сейчас, Евушка, погоди. — Отпустил, и Евдокия руки разжала, хотя тянуло вцепиться в него что есть силы и не отпускать. Потому как темень, потому как жуть и на сердце неспокойно.
— Я здесь. — Лихослав коснулся лица пальцами…
…жесткими и острыми, будто когтями.
— Я здесь, — сказал. — Рядом. Свечу вот зажгу… живой огонь — лучшее лекарство… призраки или же мари — создания бестелесные… наш полковой ведьмак говорил, что это — остатки… не души, он как-то хитро так выворачивал… вот бывает, что в человеке много ненависти… или боли…
Огонь не желал зажигаться.
Щелкало кресало, рождало искры, но те соскальзывали с нити-фитиля. И Евдокия всякий раз вздрагивала, оборачивалась на черную гладь треклятого зеркала: вдруг да подернется она дымком, выпуская не то призрака, не то марь…
Но голос Лихослава, почти прежний, звучал спокойно.
И свеча все же занялась.
— И тогда после смерти душа его отходит к богам, тело — в землю, а вот ненависть и боль остаются. С ними — и память… так появляется марь. Своих сил у нее нету, вот и тянет чужие… является людям, мучит, пьет их… от одной-то вреда немного… страху наведет, тоски… а вот ежели стаей… до смерти заморочат… прости, Евушка, не то на ночь рассказываю. Совсем глупый.
— Нет. Я… не из пугливых.
Одной свечи мало, чтобы темноту разогнать. Но и достаточно, страхи отступают… его рука жесткая, с какой-то чересчур широкой ладонью, а пальцы мерещатся коротковатыми…
И Лихослав осторожно высвобождает их.
— Я… скоро уйду.
— Не надо. — Евдокия подвигается ближе. — Останься… я… не хочу одна.
Ни сейчас, ни дальше…
И Лихослав, отставив свечу, обнимает.
— Засыпай… закрывай глаза…
— Расскажи…
— Расскажу… зимою там снег серый, будто не снег — пепел. А небо огнем пылает… ночи становятся длинными, нечисть и та — прячется в норы. Только навьи волки и рыскают, воют, плачутся на жизнь… и пастырь их ходит от одной клятой деревни к другой… зимою разъезды расходятся по крепостям. Только безумцы и те, кто ищет Хельмово око, рискуют идти ледяными дорогами… еще никто не вернулся. А по весне, которая наступает резко, дня в три, из моховых покрывал вылезают первоцветы. Но на Серых землях они багряного колеру. Говорят, что от крови… за них хорошо платят. Пять злотней за цветок, только выкапывать надо с корнем… вернее, там не корень, а бульбочка с горошину величиной, только очень хрупкая, чуть надавишь, и лопнет.
…сказка почти.
Сказки Евдокии не рассказывали: некогда, да и незачем.
— Из лепестков делают приворотные зелья… говорят, крепкие. Запретные. Но кого и когда запреты волновали? А вот сок бульб — целительный. Рану любую затягивает на раз… я знаю, сам лечился… когда навий волк подрал… наверное, я дурак, если такое на ночь рассказываю… я просто не знаю, о чем еще.
— Тебе там нравилось?
— Нравилось? — Лихослав гладил шею. — Пожалуй, что… нет, не то слово. Поначалу к Серым землям привыкаешь. И душу выворачивает. Без солнца, без зелени… и кажется, полжизни бы отдал, лишь бы сбежать. И смешно за такое, и стыдно. Ведь не мальчишка же… некоторые по ночам плачут, а на слезы слетаются мары. Этой-то погани что соль, что заговоры — все едино, найдут лазейку, зацепятся за сны. Потом уже учишься и во сне от них закрываться. Иные заячьи лапы с собой носят… или уши собачьи… или вот еще вороньи перья… я пробовал — не помогает. Только если сам. Но однажды тоска уходит. Привыкаешь. Мир как мир… солнца нет? А какое оно? Зелень? Где-то в памяти и только…
Он говорил очень-очень тихо.
— И так, привыкнув, можно жить долго, годами.
Лихослав лег на пол, потянув Евдокию за собой. Она устроилась на его плече. Мелькнула мысль, что это уже… совсем неприлично, но Евдокия только фыркнула.
Ей ли о приличиях думать.
Тем более что плечо это было мягким, пахло неуловимо шерстью, а еще старой волчьей шкурой, которую маменьке поднесли северяне, говоря, что будто бы шкура эта — заговоренная…
— А потом однажды замечаешь, что Серые земли по-своему красивы. И небо вовсе не пепельное, скорее уж стальное… или графитовое, если под вечер. На закате вспыхивает алым, неровно, с проталинами чистого золота… мох уже не бурым видится, но пурпурным… или красным, насыщенным, кровяным… мертвые деревья — черные… аксамитом — вода… и стрекочут под вечер беспокойники… а волчий вой — чем не колыбельная…
Он распустил Евдокиину косу и перебирал пряди.
— Чем дальше, тем… Серые земли пробираются в самое сердце, прорастают корнями древних погостов, мертвыми деревнями… там на колодезных журавлях ветер катается. И журавли скрипят, а скрип этот — зачаровывает…