Собачники уже отгуляли свое и разбрелись. И я бы тоже полчаса уже как сидела дома, если бы не эта скотина, помечающая свои территории кошачьими трупами. И сколько ни вглядывайся в темень, никого не различишь. Ни того, кого ждет она, ни того, кого жду я. Не воображать же мне еще одно привидение, чтобы она заткнулась наконец? Не сумею, не смогу… Но как же хочется, чтобы женщина перестала наконец ныть! А она и перестала… ныть. Она снова заговорила. Вышивает на мокрой холстине дождя паучью строку жути.
— Мне не смешно. Наверное, мне не смешно уже. Все уже и уже дорога, морщинистые кусты на обочинах, и сердце кровит. Ты знаешь, я опоздаю снова. А ты закричишь. Отчего-то мы встретились, хотя я забыла и даже не плакала больше. Город выселили, на окнах распялены простыни. Сегодня я сломаю твою повозку. А ты промолчишь. Видишь ли, мне хватило: блуждать по задворкам, заглядывать в рыла и — не находить тебя. Пожалуй, я сама потеряюсь сегодня. А ты?.. Считай до пяти.
Хочу или не хочу я говорить, но молчать уже не могу. Правда, обращаюсь я не к женщине в доме напротив. К ней взывать без толку. Я обращаюсь к Тому, Кого не увидеть.
— Я знаю, что Тебя нет. Тебя нет — такого, который спасает, судит, утешает, наказывает. Такого Тебя нет. Но такой, как Ты есть, — зародыш неведомой птицы в скорлупке моей любви — Ты поможешь. И я уже знаю, чтобы излечиться от страха, мне не бежать отсюда нужно. Нет, не бежать. А застрять в осадке вечернего озноба, отстучать зубами коротенькую телеграмму Тебе, туда — в черную дыру посмертного счастья. И тогда Ты придешь. Придешь, чтобы помочь. И не мне. Ведь Ты — это я в глубине себя. А сам себе не поможешь. Так не мне. Не мне! Ей помоги.
Любимая игра — признаваться Богу в своем неверии в Него. Единственная игра, в которой выигрываешь, если идешь до конца, до последнего звена слепой цепи в никуда. И узнаешь, что бесполезный путь, начавшийся в твоем сердце, там же и заканчивается. Только вернувшись из странствия, ты не узнаешь собственного сердца. И, возможно, тебе вдруг станет холодно и одиноко. Как сейчас. А женщина говорит, и каждое ее слово падает в меня эхом моей собственной тоски по… По кому?
Да, вспомнила: сейчас я жду собаку. Умную собаку, легко перебирающую лапами где-то неподалеку в сизом липком месиве, собаку, которая сейчас останавливается под фонарем на соседней улице и долго отряхивается, по спирали отбрасывая в ночь тысячи горячих латунных брызг, собаку, которая поводит выпуклыми бровями, сыто и равнодушно скользит взглядом по подвальным оконцам домов и облизывается. Снова облизывается, собака не замечает, что на ухо налип клок тонкой рыжеватой шерсти. Не подумайте плохого, Дон их не ест. Его и дома неплохо кормят. Кроме того, благородный Дон — собака воспитанная, не шавка дворовая, не из таковских. Не ест он кошатину. Он только душит. Хорошая собака, умная собака… Во всем остальном — золото. И всего один недостаток у твари. Правда, существенный. Но не всегда ведь удается догнать! Тут уж ничего не поделаешь, все подвалы не обегаешь, все чердаки, на которые успевает скакнуть кот, не обшаришь. Зато, если догонишь, полное удовольствие и примерное поведение чуть ли не неделю. А мне-то что? Мне важно только вовремя сводить собаку на прививки. Чтоб чего не вышло. А наказание?.. А что наказание? Вот вернемся домой, Дон будет норовить облизать мои руки. Я не захочу. Я уже сейчас не хочу, чтобы мне, как леди Макбет, ночью мерещились пунцовые потеки на ладонях. Они ведь и в темноте видны. В темноте — особенно.
Женщина в окне закрыла лицо руками. Пока молчит. Очень тихо. Пусть хоть так. Да и не до нее мне сейчас: тени сгрудились за моей спиной, положили ладони на плечи, и судорога отпустила сердце. Я не оглядываюсь, я и без того знаю, что у ночных угольных господ лиц не различить, имен не угадать, и остается либо сорваться в долгий звериный крик, либо довериться им напрочь, и ни о чем уже не спрашивать, куда б они ни волокли тело, начиненное идиотскими человечьими мыслями. И уповать, что в пазухах сердца все-таки проснется Бог. Отчасти благодаря им.
Но пока… Он спит, а женщина затихла. Делать нечего, я начинаю повторять слова, которые нашептывают мне тени. Они щекочут губами ушные раковины, и знаю, что не отстанут, пока я не отдам им свой голос. И я говорю:
— Никто не вернется. И звать никого не нужно. Зачем? Ведь все хорошо, пока каждый — потерян. Стерт с восковой дощечки чужой памяти, бродит неприкаянный и туманный и никак не может вспомнить имени, которым его приманивают в жизнь.
Пока я говорю, я не могу смотреть на женщину. Ведь это не мои слова. Это говорят те — за моими плечами. И говорят они не обо мне и не о ней. Они говорят о себе. Каждый говорит только о себе… Пока молчит Бог. И женщина в окне — тоже. Она снова заговорила.