— Садись, Зипулька, — поговорим — я тебе все объясню. Успокою — растолкую. Зачем тебе это? Забудь, не думай. — Она сидела уже во вполне приличной позе, только зубки у нее тоненько, быстренько, беспокойненько стучали, точно какие-то чужие, независимые от нее грызунястые твари. — Ну — Зипулька. Бедный, милый мальчик. Не смотри на меня так. — Ее вдруг оставили силы, и она закрыла лицо руками. В этом уже не было ничего хорошего. Тут она перебрала. Он стоял напряженный, оцепеневший. Все отступило назад, и там, в пещерах подсознания, происходил тот скандал, результат которого должен был вот-вот проявиться. Лицо у него было спокойное, только безмерно усталое и одуревшее. Иногда по всем мышцам этой несчастной морды пробегала дрожь, и она трепетала, как туша быка, с которого почти заживо содрали шкуру на механической бойне консервной фабрики. Из черной пропасти открытого окна долетал влажный запах свежескошенных лугов. (В захолустном К. все было рядом, то и дело приходилось утыкаться носом в предместья, а улица Риторика была как раз на самой «опушке» города, как говорила Перси.) Где-то далеко лаял пес, и на фоне этого лая, здесь, близко жужжала муха — угодившая одной ногой в паутину — я знаю. (Тайна синхронности удаленных событий — только теория Уайтхеда учитывает это, хоть в каком-то приближении.) Мертвая тишина излучала пульсирующее ожидание. Генезип был совершенно парализован (в эротическом смысле), но мускулы его были стянуты в узел невыносимой боли, раздирающей все — «напропалую», безжалостно. А там, в глубинах телесной мякоти, царила бездвижность. Перси открыла глаза и слезливо глянула на изготовленный ею препарат. Улыбка озарила ее красивое личико — она уже была уверена в своем превосходстве. Но чего-то было жаль — такое странное мгновение промелькнуло безвозвратно. Бедняжка жалела о тех чарующих опасностях, которые только что неясно предвкушала, о беспредельных просторах несовершенных преступлений, обо всем очаровании жизни, которое она так ощутила, так ощутила — и вдруг ничего. Скука. Тоска. И только-то?..
Зипек напрасно трудился, тщась вызвать в фантазии образ квартирмейстера — этот доселе постоянно действующий символ силы воли и всяческих преодолений — напрасно! В психических извилинах, словно независимых от тела, набухало что-то чужое, страшное. Рубильники еще не были установлены (над этим работал в подземельях «тот» — темный работяга-электропсихотехник), но стрелки часов уже беспокойно трепетали над опасной чертой. Машина крутилась вхолостую, как шальная — оставалось только ее включить. Так это сей момент. Разрозненные, бездушные мускулы в разобщенном, неорганизованном движении только и ждали приказа — как паруса перед поднятием, как солдаты, замершие по стойке «смирно», — душа была очень больна, а мускулы, питаемые здоровой скотской кровью, набухли от жажды действия и ждали приказа высших центров, которыми вот-вот должен был овладеть угрюмый работник глубин — х л а д н о к р о в н ы й б е з у м е ц. Сам по себе (к а к т а к о в о й) он был хладнокровен. Только в сочетании с Быкозипоном (любовником княгини, будущим адъютантом, здесь в растреклятом городе К., на улице Риторика) в о з н и к а л безумец. Он был безумцем, когда руководил тем — а сам был просто д р у г и м человеком, логично мыслящим, даже умным. Однако две души не могут жить в одном теле — такое случается в виде исключения, и то весьма ненадолго, но общей формулы для этого нет. И потому это называют (справедливо) безумием. Бедная малолетка говорила с этой не-уз-на-ва-емо деформированной психологической кучей чего-то (что в обычных человеческих измерениях невозможно определить как «то-то и то-то»), сбитая с толку его дурацкой гримасой. [У величайших мыслителей, вопреки предрассудкам толпы, в с а м м о м е н т о т к р ы т и я (когда они перескакивают цепочки логических звеньев = рационально определенная интуиция) бывают именно дурацкие гримасы — если только они дополнительно не позируют перед аудиторией.] А говорила она так, по привычке продолжая немилосердно с ним кокетничать (деликатно выражаясь):