Не впервые влекла его к себе нездешней, бросавшей в оторопь красотой эта прибившаяся к поденщикам с дальнего хутора молчаливая, безответная в работе девка. В строгом смуглом, не совсем русском лице ее, как и во всей гибкой фигуре с приподнятыми под ситцевой кофточкой маленькими грудями было что-то полудикое, властное, что и смущало людей и влекло к ней с необоримой силой.
Поражала всех в Любке и трогательная ее опрятность. Работая от зари до зари на бобровских плантациях, задыхаясь в угарном табачном чаду, Любка всегда выглядела в красной с белыми крапинками ситцевой кофточке, в бордовой с оборками юбке праздничной и нарядной. И подружки, товарки по поденным работам, втайне любуясь ею, завидовали ее красоте и опрятности.
Любка чуралась девичьей дружбы. Работая на табачных плантациях, она старалась держаться поближе к ребятам и мужикам, и те охотно принимали ее в свои бригады.
Работница, правда, из Любки была не ахти какая. Но молодые парни и пожилые мужики любили ее за доброту, отзывчивость, а главное за удивительно чистый, как родниковый ручей, прозрачный, серебряный голос.
По вечерам на полевом таборе поденщиков, когда пахло от соседнего озера камышом и птицей и замирал на плесе страстный гагарий шум, Любка присаживалась с девушками к костру, заводила хоровую протяжную песню. Чуть склонив набок непокрытую темноволосую голову, полуприкрыв позолотевшие от костра глаза, запевала она негромким грудным голосом любимую песню:
И за трепетно-светлым голосом Любки высоко поднималась над степью стайка таких же светлых и трепетных девичьих голосов. И песня, слету подхваченная трубными мужицкими голосами и юношескими подголосками, разливалась в вечернем степном просторе широкой вольной рекой:
Озаренная неяркими отблесками медленно угасающего костра, самозабвенно поющая Любка казалась еще более чистой, тревожно-похорошевшей. С особенной страстью и силой звучал ее голос в конце этой похожей на невинную девичью исповедь песни:
А позднее, ближе, к полуночи, когда у костров оставались одни мужики и парни, Любка, притворившись в своем, шалаше спящей, любила послушать, что они болтали между собой.
Первую скрипку во всех этих побасках и россказнях играл Тимка Ситохин. Невзрачный, вечно страдающий животом и икотой линейный казачишка слыл среди поденщиков краснобаем, хвастуном, умелым на вымыслы рассказчиком. Сочинял Тимка свои р-ассказы с ходу, выдавая их за сущую правду. И, рассказывая, сам глубоко, верил в то, что лихо плел. Других он слушал с полу-брезгливой улыбкой, подчеркивая свое превосходство над рассказчиком, и, не вытерпев, зачастую перебивал его на полуслове:
— Стоп! Хватит абы что буровить. Ты послушай-ка лучше, как я сейчас одну свою любовную биографию расшифрую.
И малоопытные рассказчики, в смущении умолкнув, уступали Тимке дорогу. А он, возбужденно ерзая на месте, поминутно встряхиваясь, как птица, бойко начинал с места в карьер рассказ:
— Был я, братцы, в городе Фергане. И вот, послушайте, какая у меня астролябия с одной там кралей вышла. Все сущая быль. Клянусь богом и честью. Не верите?
— Валяй мели. Там видно будет… — подбадривали его слушатели.
— Тогда — смирно. Руки по швам. Слушай дальше мою команду… Дело это было давно, если не соврать, в тыща девятьсот двенадцатом году. Нет. Нет, извиняйте, в тринадцатом. На четвертом году моей действительной службы в четвертом Сибирском казачьем полку. В ноябре месяце. Находился я в ту пору при нашем полковом лазарете письмоводителем. Вот была должность — нисколько не хуже губернаторской. Почерк у меня был — чистая живопись. Так, бывало, истории болезни в журнале распишу, сам не налюбуюсь. Особенно силен я был в заглавных буквах. Я их, как гербы с вензелями, разукрашивал. Ну да ладно, дело тут не в заглавных буквах. Тут другая история. Я вам сейчас про главную нашу госпитальную докторицу расскажу. Поняли али тупо?
— Давай, давай говори. Не томи, Тима, — торопили нетерпеливые слушатели.
— Так вот, слушайте. Служба была у меня — куды с добром! С канцелярией я разделывался под орех в полчаса. На харч обижаться было нельзя. Деньжонки при Мне не переводились. Урюк — три копейки фунт. Я его, язви те, пудами кушал!
— Ну, это ты врешь, Тимка. Пуда этой фрукты не сожрать, — возразил долговязый, нескладный парень.