Она садится в постели, спускает босые ноги на пол, прислушивается. Причитают. Слов не разобрать. Уже не кричат. Что же там стряслось? Она соскальзывает на пол, маленькая, юркая, как росомаха, тенью бросается в коридор, сумрачно мелькнув в пятне света и тут же сгинув без следа. Ее никто не видит: все сгрудились у дальней двери, там, где начинаются комнаты учителей. Она оборачивается – нет, больше никто не вышел, все спят, все боятся, все знают: не наше дело, взрослые разберутся, взрослые знают лучше... Но ей-то известно: ни черта взрослые не знают. И она крадется по коридору вперед, так, как будет красться еще не раз, уже по-кошачьи, уже тихой поступью убийцы. Просачивается в гомонящую толпу слуг, к двери, соединяющей учительское здание со спальным. Душно, мокро, батистовые ночные сорочки провоняли пoтом и страхом. Ее мнут чьи-то толстые бока, задевают чьи-то влажные руки. Кто-то говорит над самым ее ухом – четко, раздельно: «А-ах ты, Господи», и тут же грузно осевшее тело сообщает всей толпе о том, что у кого-то наконец сдали нервы. Но ее здесь уже нет, она протолкалась дальше, между ног, между рук, по головам – в святая святых, учитель– ское здание. Первая дверь слева распахнута настежь. В комнате полно народу: шум, гам, кто-то рыдает. Да это же учительница рисования, тоненькая хрупкая девушка, вечно ходящая в синяках,– кто-то ее все время бьет, но поди знай кто. Это она так рыдает. Но не от боли – от боли так не плачут. Диз знает. Просто ей очень страшно. Она стоит на коленях, оперевшись о пол одной рукой и прижав к лицу другую, содрогаясь от рыданий, а над ней...
Над ней висит учитель риторики. Его руки и ноги смешно растопырены, голова свесилась на грудь, вывалив язык. Его разбухшую шею стягивает петля, и он тихо раскачивается под потолочной балкой – туда-сюда, туда-сюда, как маятник. Только без скрипа.
– Да снимите же его наконец! – пронзительно кричит кто-то позади галдящей толпы учителей, тупо ломящихся в комнату всем скопом.
– Диз даль Кэлеби?! – Железные руки впиваются в ее плечи, разворачивают, резко, рывком, так, что распущенные на ночь волосы с размаху хлещут по лицу.– Ты что здесь делаешь?!
Она начинает хохотать – громко, нагло, заливисто. Ее хватают, поднимают, несут, но она смеется и смеется, словно обезумев, как тогда, в тот день, последний день – когда она сказала: «Вернитесь, братики! Вернитесь!» Грубые руки обхватывают ее тело поперек, но она не сопротивляется, просто смеется, запрокинув голову и разглядывая безумно скачущий потолок, напрыгивающие друг на дружку балки, с одной из которых свисает пеньковая веревка с петлей на конце.
– Бедное дитя...
– Как вы могли допустить, что ребенок пробрался в учительский корпус?!
– Простите, миледи... Я... такое горе, я не...
– Ваша обязанность – следить за тем, чтобы дети оставались у себя! Что с ней?.. Успокойте ее! Не хватало, чтобы она лишилась ума!
– Это бедное дитя уже давно лишилось ума.– В шепоте – слезы, в слезах – шепот.
– Увидеть такое! У меня самой мурашки по коже! А она и без того слабовата после всего, что случилось с ее семьей...
– Да, да... Бедное дитя...
– Посидите с ней, пока она не успокоится. Не хватало, чтобы она обезумела... Это ведь теперь графиня даль Кэлеби, вы хоть помните?!
– Да, да... Бедное дитя...
Она перестала смеяться. То, что она услышала, ей понравилось. А то, что ее смех прервался, понравилось комендантше. Всем что-нибудь нравится. Но редко одно и то же.
«Графиня даль Кэлеби. Я – графиня даль Кэлеби. А ведь в самом деле. Я – графиня даль Кэлеби. Потому что некому больше быть графиней. И графом. Некому. Никого не осталось. Никого нет».
Няня испугалась – эти глупые гусыни всегда пугаются, когда сначала смеешься, а потом плачешь. Дура. Она ничего в этом не понимает. Ни в смехе, ни в слезах.
– Бедная девочка... Бедная, бедная... ну тише, тише... Угораздило тебя выйти, зачем ты вышла? Бедная, бедная...
«Я – графиня даль Кэлеби».
Они теперь боятся ее. Потому что она – знатная леди, титулованная особа, последняя из рода даль Кэлеби. И еще потому, что, когда три дня назад ей сказали, что вся –