— Ты понимаешь, — наконецъ, сказалъ онъ, — меня, какъ пришило къ мѣсту. Я и сказать ничего не нашелся. Молча повернулся и пошелъ къ дому. Онъ идетъ рядомъ со мною. Нарочно не въ ногу. Я подлажусь, — онъ разстроить. Пришли, пообѣдали, послѣ обѣда онъ пошелъ, спать легъ — вишь утомила его утренняя прогулка. За чаемъ я и говорю ему. И такъ уже съ мѣста у насъ вышло, что мы не «ты» другъ другу, какъ полагается по родственному говорили, а «вы». Я и говорю ему: — «изъяснитесь, Володя… Что это вы хотѣли мнѣ сказать о моемъ… моемъ восторгѣ?». — «Ахъ, это… видите… вы мнѣ свое хозяйство показывали и говорили: — это мои деревья, мои пчелы, мои коровы, лошади, земля, мои овцы. А собственно, почему это все ваше?.. Надолго-ли ваше?.. Правильно-ли, что это ваше?..». Я сталъ ему объяснять наше казачье положеніе, разсказалъ о паевомъ надѣлѣ, который и мнѣ, какъ природному казаку полагается, разсказалъ объ усадебной землѣ, о правѣ пользоваться общественными станичными землями, о nокупкѣ помѣщичьей земли… Онъ и слушать долго не сталъ. Перебилъ меня, всталъ изъ за стола и началъ ходить. — «Этого больше не будетъ, этого не должно быть, Тихонъ Ивановичъ», — прямо, ажъ даже вижжитъ въ такой ражъ пришелъ. — «Не можеть быть никакой собственности, потому что это прежде всего несправедливо…». И началъ мнѣ говорить о трудовомъ народѣ, о заводскихъ рабочихъ, о городскомъ пролетариатѣ, о волжскихь батракахъ, о киргизахъ, о неграхъ…
— О неграхъ, — какъ то испуганно переспросилъ Николай Финогеновичъ. Онъ подумалъ, не ослышался-ли?
— Да, о неграхъ-же… О тяжелой ихъ долѣ. «И все», — говорить, — «потому, что богатства распредѣлены неравномѣрно, что у васъ въ доме полная чаша и все собственное, а у другого и хлѣбной корки нѣтъ, съ голоду подыхаетъ, въ ночлежкѣ ютится.
— Мы эту пѣсню, Тихонъ Ивановичъ, — задумчиво сказалъ Николай Финогеновичъ, — еще когда слыхали!.. Въ 1905-мъ году, помните, какъ были мы мобилизованы на усмиренія, такъ вотъ такiя именно слова намъ кидали въ разныхъ такихъ летучкахъ, ну и въ прокламаціяхъ этихъ вотъ самыхъ… Мало тогда мы поработали, не до конца ядъ этотъ вывели…
— Вотъ, вотъ… Я ему это самое и сказалъ. «Что-жъ», — говорю ему, — «Володя, раньше помѣщиковъ жгли и разоряли, теперь казаковъ и крестьянъ зажиточныхъ жечь и грабить пойдете, — такъ вѣдь такъ то и подлинно всѣ съ голода подохнете. Опять дѣлить хотите? Другимъ отдавать не ими нажитое». Онъ, какъ вскипитъ, кулаки сжалъ, остановился у окна, говорить такъ напряженно, тихимъ голосомъ, да такимъ, что, право лучше онъ закричалъ-бы на меня: — «Дѣлить», — говорить, — «никому не будемъ… И никому ничего не дадимъ, ибо никакой собственности быть не должно». — «Что-жъ», — говорю я ему, — «а эта кофточка»?.. Замѣть, уже у меня вся родственная любовь къ нему куда то исчезла, насмѣшка и злоба вскипели на сердцѣ, - «что-жъ, эта кофточка, что на васъ, развѣ она не ваша?»… Онъ одернулъ на себѣ кофту и говорить: — «постольку, поскольку она на мнѣ — она моя. Но и этого не будетъ. Все будетъ общественное. Будетъ такая власть, такая организація, которая все будетъ распределять поровну и безобидно, чтобы у каждаго все было и ничего своего не было». — «Что-же», — говорю я, — «казенное что-либо будетъ?..», — «Нѣтъ… Общественное». — «Кто-же», — говорю, — «и когда такой порядокъ прекрасный устроить?..». Онъ мнѣ коротко бросилъ: — «мы». — Тутъ я на него, можно сказать, первый разъ какъ слѣдуетъ поглядѣлъ. Да, хотя и такого отца всѣми уважаемаго и такой распрекраснѣйшей матери сынъ, и даже сходствіе имѣетъ, а только… Страшно сказать —
— Да, — задумчиво протянулъ Николай Финогеновичъ, — новое поколѣніе.