Доктор Лернер кивает. Она не произносит того, что здесь явно напрашивается: «Как ты можешь не помнить все те случаи, когда мама, укладывая тебя в постель, говорила «я люблю тебя» и засиживалась допоздна, приклеивая фигурные макароны на твои аппликации? Как ты можешь этого не помнить, но зато помнить, как она растолковывала кому-то понятие фотосинтеза?»
Кем нужно быть, чтобы забыть свою собственную маму? В памяти остались лишь последние дни умирающей женщины, отважной, не смирившейся, но невероятно больной; однако это ведь не та мама, какой она была на самом деле. Нельзя же судить о книге по ее последнему предложению. Навсегда утраченными оказались звук ее смеха, тембр голоса или ощущение кончиков ее пальцев на моем лбу. Мне никогда не приходило в голову, что однажды мне могут понадобиться эти воспоминания.
Чтобы представить ее сегодня, я вынуждена полагаться на самую скупую форму ностальгии. На фотографию. Я думаю об одном снимке, стоявшем на книжной полке в нашей гостиной, впрочем, тоже куда-то исчезнувшем. Он был сделан в начале семидесятых; мама сидит прямо на песке, даже не подстелив полотенце, чтобы не испачкать свой купальный костюм. Но со мной остался взгляд ее светло-карих глаз, беспечный и ясный, не застывший даже в неподвижности фотографии. Снимок был сделан задолго до моего рождения, поэтому, когда я рисую маму в своем воображении, я представляю себе женщину, которая меня никогда не знала и которую никогда не знала я.
— Да, я тоскую именно по идее. Потому что я забыла человека, который за ней стоит.
— Ерунда.
— Что?
— Все это чушь, и вы сами об этом знаете. Вы только что подробно рассказали мне, что вы помните о своей матери. Что благодаря ей вы чувствуете себя не так одиноко. Что она была умнее всех. Не отнимайте этого у нее и не лишайте этого себя.
— Но я же и пытаюсь вам объяснить, что у меня уже ничего нельзя отнять. Она давно ушла.
— Давайте поговорим о других ваших защитных механизмах, — говорит доктор Лернер чуть позже, сообщив мне, что следующий час у нее свободен и мне необходимо остаться.
— Каких других? И пожалуйста, давайте не будем об Эндрю. Сейчас я этого просто не вынесу. — Я подавляю искушение выйти из этих дверей прямо в пасть Нью-Йорка. Чтобы он меня проглотил и пережевал, превратив в еще одного человека без лица и имени, который тащится по улице, едва передвигая ноги.
— Ладно, тогда давайте вернемся в настоящее, — соглашается она, складывая ладони домиком; в точности как адвокат перед началом своей речи. Она встречается со мной дважды в неделю в течение почти двух месяцев, и вот теперь доктор Лернер наконец готова представить свое дело.
— Я даже не знаю, с чего начать. — «Настоящий адвокат пришел бы подготовленным, — думаю я. — Неужто я такая ненормальная, что она даже не знает, с чего ей начать?»
— Ну, во-первых, дедушка Джек. Вы не замечали первых признаков его болезни, и это был ваш выбор. Я никого ни в чем не обвиняю. Я понимаю, почему вы так поступили, но вам нужно увидеть себя со стороны. Ваш отец. Вы считаете, что жить будет проще, если не говорить ему о том, чего вы от него хотите. И еще Эндрю; я помню, что вы просили не упоминать о нем, но я все-таки скажу вот что. По поводу ваших защитных механизмов в отношении Эндрю я могла бы написать целую книгу.
Доктор Лернер разнимает сложенные домиком ладони и складывает их на коленях, одну на другую. Похоже, она очень довольна, что выложила мне все как есть. Люди смотрят так, произнося: «Не обижайтесь, но…»
— Да, чуть не забыла. Ваша карьера. Как долго вы можете не обращать внимания на тот факт, что вы безработная? Вы хотя бы удосужились разобраться, что вы, собственно, хотите сделать со своей жизнью? С вашим временем? Вы еще не поняли? Вам еще не наскучило ваше самоотречение? — спрашивает она.
— Я вижу, что вы имеете в виду, — говорю я, хотя это совершеннейшая ложь. Ничего я не вижу, кроме коробки с салфетками, которая сейчас абсолютно пуста. Видимо, так и работает психотерапия: доктор Лернер бросает мне некую идею, а моя задача подхватить ее и воплотить в реальность, подтвердив примерами из жизни. Я могла бы поведать ей, как не решилась сказать отцу о своем желании провести Рождество вместе с ним. Как я почти год собиралась с духом, чтобы признаться Эндрю в любви. Как я страшилась собственных чувств и так боялась его потерять, что ушла от него первая. Но я молчу.
Я не могу произнести этого вслух. Возможно, оттого что я не верю ей, ведь ее объяснения слишком простые, слишком натянутые. Думая о защитных механизмах, я представляю себе маленького мальчика, который бьет девочку, потому что она нравится ему больше всех на детской площадке. Я не думаю о себе. Я не думаю о своем диване, умершей маме, бывшем бойфренде, болезни Альцгеймера, безработице, отсутствующем отце, сексуальных домогательствах и обо всем остальном, что так портит мне жизнь.
Нет, я вообще о себе не думаю. И ничего не отвечаю, томлюсь в повисшей неловкой тишине в ожидании реплики доктора Лернер. В ее игру могут играть и двое.