XLV
В тот день, когда Сесилия, роза моя кастильская, поступила в Корпус Неизлечимых, я явился к ней в палату, скрыв лицо под маской, изображавшей ее возлюбленного Александра Великого за написанием мемуаров. Бедняжка лежала на ложе, таком же неудобном, как и ложе Тео, поскольку оба вместе занимали лишь половину его, и вдобавок так тяжело и прерывисто дышала! Я воспользовался, проявив мудрость на глубину нефтяной скважины, паузой в возвратно-поступательном движении их тел и спросил Сесилию, нимфу мою сказочную, какие воспоминания сохранила она о своих фаворитах с синицей в руке и котом в мешке. И помнит ли альянсы их плоти в ходе тех оргий, столь омерзительных, что и ангорский кролик затруднился бы отличить велосипед от буфета в стиле Генриха II.
Перепелочка моя пасторальная, в смятении от любви, которую я ей внушал, не узнала во мне своего бывшего соседа, невзирая на весь мой неизгладимый опыт. Я был даже близок к мысли, что мои настойчивые напоминания о ее прошлом в порядке общей очереди и в присутствии Тео вызвали у нее весьма умеренный энтузиазм. И в самом деле, она принялась вопить так, будто серебристый кондор похитил у нее табакерку, которую завещал ей отец в тот вечер, когда, ненароком и до краев залив зенки, отправился в лучший мир.
Немного времени спустя, поскольку на руках у меня не было обратного билета, я захотел поведать ей тайну моей жизни. Впору было подумать, что она плевала на меня с высокой колокольни, хоть я и не жил в ризнице. Лично у меня создалось впечатление, будто она меня слушала, хоть губы ее не отрывались от губ Тео, не говоря уже о прочих отверстиях, помимо рта, и пальцах в небе. И правда, принимая во внимание бурный характер ее протестов, когда она выныривала время от времени из-под одеяла, я понял наконец, где зарыта собака.