Читаем Необычное литературоведение полностью

Газеты вели себя, как люди, они жаловались и негодовали, просили и требовали, влюблялись и проклинали — ни одна человеческая страсть их не миновала. Это было естественным, ибо газеты делались людьми, вкладывавшими в них разум и чувство, темперамент и характер. Но сами люди отличались друг от друга не только цветом волос и глаз, ростом и походкой, одни молились на короля, а другие требовали отсечь ему голову — различие, как видите, существенное. За людьми стояли партии, а за партиями классы — газетная полемика охватывала интересы уже не тысяч, а миллионов французов. Пламенный Марат издавал «Друг народа» — боевую газету революционного якобинства, яростно ополчившуюся на происки двора, требовавшую дальнейшего развертывания и углубления революции. Но были десятки газет, противостоявших ей, — роялистских и жирондистских. Исход борьбы решила воля французского народа, и в 1793 году якобинская диктатура выразила эту волю ликвидацией антиреволюционных газет. После термидора крупная буржуазия, пришедшая к власти, взяла продолжительный реванш — революционная печать с тех пор усиленно подавлялась, сперва с необходимым камуфляжем, а потом в открытую.

Мы видим, что газетная борьба точно соответствовала политической и классовой борьбе. И, как между людьми, дело оканчивалось жертвами. Последовательно шли на эшафот роялисты, жирондисты, якобинцы, и вместе с ними умирали их газеты. Умирали, правда, не навсегда, одни воскрешались в памяти потомков черной, а другие — благодарной памятью. «Друг народа» Марата, выпускавшийся им до последнего дня жизни, по сию пору остался замечательным образцом революционной публицистики, изучение которого необходимо для каждого прогрессивного журналиста.

В России книгопечатание вызвало к жизни периодику далеко не сразу. В прошлой главе вы, быть может, обратили внимание на разрыв, образовавшийся в печатном деле после бегства из Москвы Ивана Федорова и Петра Мстиславца. Новый печатный двор, поставленный после сожженного, снова погиб в 1571 году во время большого московского пожара, и печатание книг приостановилось в Москве почти на 20 лет. Царь, правда, завел в Александровской слободе небольшую типографию, куда вызвал Андроника Невежу, напечатавшего там «Псалтырь», но тем пока дело и кончилось.

В упоминавшейся в той же главе книге Олеария есть любопытное место: «Недалеко от Коломны нашли мы на дороге, идущей кустарником, огромный широкий камень, похожий на надгробный, который тиран Иван Васильевич приказал привезти из Ливонии в Москву; но когда возчики, везшие этот камень, узнали, что тиран умер, они бросили его и оставили на этом месте». Слово «тиран» к середине XVII века, когда Олеарий писал свою книгу, не успело еще приобрести революционно-негодующего оттенка, оно употреблялось в смысле «самовластца», как в свое время именовали себя, к примеру, Сфорца и Медичи. Никакой попытки узнать, что это за камень и на что он понадобился царю в Москве, Олеарий не сделал. Но в этом путевом наблюдении нас интересует другое: полная отторженность подданных от государевых начинаний. Вполне вероятно, что этот камень нужен был царю для какого-нибудь благого дела — ну хоть новую паперть соорудить перед Успенским собором. Но возчикам до этого государева дела никакого своего дела нет. И лишь прослышали, что помер «Бога в Троице славимый милостью великой государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси», как не дослушав возглашаемого с амвона титула «Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский…», давай бог ноги.



Кажется, нечто подобное произошло с печатным делом, но еще до смерти Ивана Грозного. Вначале он проявил к нему недюжинный интерес, и по его указу оно началось в Москве. Книгопечатанию посчастливилось, что во главе его стали такие подвижники, как Иван Федоров и Петр Мстиславец. Результат известен. Появился шедевр печатного дела — «Апостол». Но затем по причинам, изложенным в прошлой главе, царь «попустил» ненавистникам типографии и, по сути, вынудил к бегству первопечатников. Восстановив сгоревший печатный двор, Иван Грозный после второго его пожара, видимо, совсем уже оравнодушел к печатному делу. Андроник Невежа по характеру, видимо, никак не мог равняться с первопечатниками, он был последователь, а не начинатель. А в народе просветительская идея еще не успела пустить цепкие корни. Книгопечатание было, видимо, воспринято как временная блажь царя и близкая к ереси выдумка кремлевского дьякона. И — на двадцать лет вперед — давай бог ноги.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эврика

Похожие книги