В феврале 1957 года Паустовский собрался в Дубулты. Год назад он был в Риге и на Рижском взморье, и тихие Дубулты очаровали его. Он много раз повторял, что нигде так хорошо, не работается, как в Дубултах.
— Едемте,— говорил Паустовский.— В это время года там изумительно.
Билет он уже заказал. Выехать вместе не удалось. Я выехал На другой день после него.
Литфондовский Дом творчества писателей в Дубултах — это шесть или семь многокомнатных двухэтажных особнячков в обширном парке на дюнах над песчаным берегом моря. Когда-то все эти дачи принадлежали разным владельцам. Литфонд скупил их и несколько живописных участков объединил в общий зеленый парк.
У каждого особнячка свое прозвище,— «белый», «охотничий», «шведский», «дом у фонтана» и уж не помню, какие еще.
Зимой в малолюдье заселяются только два или три из этих особнячков — остальные заколочены до начала позднего прибалтийского лета.
В тот год столовая была в белом доме. Я внес чемодан и на пороге встретил Паустовского и Сергея Нагорного.
Они только собрались идти на дубултский вокзал встречать меня. Но я приехал из Риги на такси — и раньше, чем они ожидали.
Паустовский уже позаботился о моем месте в столовой — зарезервировал его за столиком, отведенным ем> и писателю Гранину.
О Данииле Гранине он с места в карьер предупредил:
— Изумительный человек!
С Граниным он сдружился еще во время совместного путешествия на «Победе» вокруг Европы.
Снег в Дубултах держался очень недолго. Весна начиналась раньше обычного. Дубултские белки были еще не пуганы. Они спускались на нижние ветви деревьев и бисерными глазками безбоязненно смотрели на нас.
По пути от нашего дома у фонтана в столовую белого дома мы обыкновенно сворачивали с дорожки в сторону, чтобы полюбоваться на белок. Стояли втроем — Паустовский, Гранин и я — перед белкой на ветке, в двух шагах от нее, и, улыбаясь, смотрели. Белка перепрыгнет с ветки на ветку — взглянет на нас и прыг на другую и снова на мгновение застынет. И опять новый прыжок — и взгляд на нас, взгляд — и прыжок. Сейчас в Дубултах они и вовсе не хотят глядеть на людей — взглянут, увидят и скроются в густоте ветвей.
Как-то мы устроили вечеринку с выпивкой в комнате Паустовского — шесть-семь человек пили коньяк под дьявольски вкусную рыбку-копчушку — неизменное прибалтийское лакомство.
Паустовский рассказывал о Гайдаре, лотом всломтшал Одессу и, наконец, перешел к сценам из «Гранинианы» — рассказам о Гранине за границей.
Полный юмора и энергии, Даниил Гранин не скрывал и даже подчеркивал свою любовь и уважение к Паустовскому. Он слушал его рассказы с видимым удовольствием, даже когда Паустовский дружески подшучивал над ним.
Гранин очень нравился Паустовскому.
Женственную улыбку Гранина он называл лукавой. Несколько
«Как мне не хватает Дубултов, разговоров с Вами, снежного моря, лукавых глаз Гранина».
Время в Дубултах было доброй порой бесед обо всем на свете — и веселых воспоминаний, и шуточной болтовни, и философствований о жизни и смерти, о старости, о книгах, о живописи, о музыке и бог весть еще о чем. Однажды о поэзии мы заспорили с ним даже в бане. Не о поэзии вообще, а о поэзии Фета. Баня в нашем дубултском писательском доме работала раз в неделю, рассчитана была на двоих, и мыться ходили но двое. Вот мы и пошли вдвоем с Паустовским. В жарко натопленной баньке, в пару и в клочьях мыльной пены, когда терли друг другу спины, он вдруг стал читать фетовские стихи. Мыльная пена хлопьями срывалась с моей мочалки, шлепалась на мокрые стены, пузырчатыми белыми струйками стекала на шашечки пола. Я замер с мочалкой в руках, чтобы звонкое поскрипыванье мочалки и всхлипывающие шлепки мыльных клочьев по стенам не перебивали родниковой музыки фетовских поэтических строк. И хотя в баньке, плотно набитой паром, трудно было читать, а голос Паустовского и на чистом воздухе глух и хрипл, родниковый звон стихотворных строк не мерк —■ не тускнел: ни банный пар, ни хриплый голос чтеца не глушили эту прозрачную музыку. Дочитав, Паустовский спросил: люблю ли я Фета? Но Фет никогда не был мне близок. Невозможно даже сравнить значение для меня поэзии Фета с громадной ролью Тютчева в воспитании моих чувств. Я и сказал тогда Паустовскому, что Фет никогда не был в числе моих «вечных спутников», а Тютчев был, есть и пребудет вовек! Фета я просто знал, Фетом мог любоваться, радоваться ему. Но Фет не помогал осмысливать жизнь, как Тютчев. С Тютчевым я прожил жизнь. Тютчев, был вечным моим собеседником. Поэзия Тютчева помогала мне жить в юности, в зрелые годы и в старости помогает еще больше, чем прежде. А Фет... но Фет не был моим помощником в жизни, не становился моим собеседником. Паустовский никак не мог понять — как это так? Но ведь Фет «изумительный» поэт! Выхватив из моих рук намыленную мочалку, Паустовский принялся яростно тереть мою спину и, задыхаясь в жару, хрипло кричал, что прекрасное не может не быть помощником в жизни. А раз Фет прекрасен...