Цветаева ходила в широких, почти цыганских юбках, в свободной блузе с белым отложным воротничком. Вид ее с челкой и с папиросой в уголке тонкогубого рта, с кожаной сумочкой на ремешке через плечо, а тем более мой вид даже в тогдашней уличной толпе не мог не дивить людей. На мне был вывезенный из Крыма мой единственный и несменяемый наряд — светло-синяя подпоясанная блуза из бумазеи, синие брюки и коричневые чулки до колен, поверх брюк.
Однажды мы спешили к издателю, печатавшему книжку Цветаевой «Версты». Сгорбленная старуха остановилась на углу Борисоглебского и Поварской. Когда мы с ней поравнялись, робко спросила:
— Вы кто, китайцы будете?
— Нет, бабушка, русские, русские мы, — очень серьезно сказала Цветаева и в доказательство даже перекрестилась.
Через несколько шагов я оглянулся: старуха смотрела нам вслед, осуждающе качала седой головой в платке.
Вот эдак одетые, мы бывали с Мариной Ивановной во многих местах. Пришли как-то к Борису Зайцеву. Жил он в Кривоарбатском переулке в стареньком доме на втором этаже.
Зайцев кокетничал успехом своей пьесы в какой-то студии или театре. Говорили о театре «Габима», которым восхищалась Цветаева, о молодом Вахтангове и о неизвестном мне Цемахе, руководителе «Габимы», — Цветаева называла его гениальным.
Она разлеглась на белой медвежьей шкуре на крашеном дощатом полу кабинета. Хозяин кабинета в креслице с жестким сиденьем повернулся лицом к гостям, спиной к рабочему столику у окна. Я, примостившись на стуле возле книжного. шкафа, с любопытством рассматривал Зайцева. С бородкой под Чехова, да и вообще всем под Чехова, он выглядел лет сорока. Еще в мои гимназические годы в канун революции он был уже очень известным русским писателем, и я помнил его «Аграфену» и «Голубую звезду» и альманашные рассказы из
жизни умирающих дворянских усадеб. А главное, помнил — и тем особенно распалялось юношеское мое любопытство к нему, — что на писательство его благословили Чехов и Короленко и что Всероссийский союз писателей только что избрал его своим председателем.
Возможно, от Зайцева не укрылось, что молодой спутник Марины Цветаевой рассматривает его с таким интересом. Но понял ли он в тот вечер, как быстро разочаровался в нем этот спутник Цветаевой?
Не помню сейчас, что говорил тогда Борис Константинович Зайцев, — ничего, кроме того, что пьеса его имеет большой успех, не осталось в памяти от его речей. Но помню, что на меня, человека вдвое моложе его, он произвел впечатление чертовски довольного собой мужчины с бородкой под Чехова.
Когда, отсидев, мы попрощались и вышли на Сивцев Вражек, Цветаева, закуривая, спросила, как мне понравился Зайцев. Я сказал, что, по-моему, он нравится самому себе и слишком играет под Чехова.
Она кивнула, соглашаясь со мной. Должно быть, и раньше думала так.
А несколько месяцев спустя на собрании «Литературного ^ звена» руководитель его профессор Василий Львович Львов* Рогачевский в «Доме Герцена» на Тверском бульваре произнес прочувственные слова по тому поводу, что «сегодня в Италию уезжает писатель Борис Константинович Зайцев»,— вИта-? i лию, которая, мол, так близка его сердцу.
Зайцев уехал и за рубежом стал председателем союза рус* ских писателей-эмигрантов.
В наших повседневных нарядах появлялись мы с Мариной Цветаевой и в салоне Волконского в Шереметьевском переулке.
Как-то Сергей Михайлович пригласил Марину Ивановну и меня во Всероссийское театральное общество. Помещалось тогда ВТО на Большой Никитской. Здесь он читал главы из неизданной своей книги воспоминаний.
Собрались не только выдающиеся деятели искусства, но и кое-кто из представителей старой аристократии — петербургских и московских друзей Волконского. '
Наряды мужчин и женщин были так респектабельны, что Цветаева не решилась войти в общий зал, а тем более ввести в этот зал меня в моей синей блузе и чулках поверх брюк.
Мы слушали Волконского из соседней комнаты, у открытых дверей среди нескольких столь же непритязательно одетых.
Сергей Михайлович Волконский читал при свечах в полуосвещенной зале-гостиной.
, Его считали знатоком русской речи, одним из ее хранителей. В 1960 году в книге «Путь слова» Леонид Боровой привел интересный факт, подтверждающий признание Волконского как хранителя чистоты русской речи за рубежом. Убежденные, что вместе с ними уходит в небытие «золотая русская речь», эмигранты записали на пленку для сохранения в веках «обыкновенный разговор» князя С. М. Волконского, как последний образец этой чистой «золотой русской речи».