Он вошел так, словно все окружавшие его расстались с ним только вчера. С места в карьер он послал к черту Шварцвальд и стал говорить, что ни в какие Шварцвальды он не поедет — отдыхать надо здесь, под Москвой! На свете нет ничего лучше милого Подмосковья. Там, в Берлине, у него с женой было решено провести лето в Шварцвальде. Но к черту Шварцвальд! Он сегодня же напишет жене, что отдыхать будет здесь — снимет дачу и купит шесть ведер, чтоб воду таскать. Пожалуй, шести ведер хватит для дачи? А каким борщом угощала вчера его бабушка! Боже мой, что за борщ! Он уже написал жене в Берлин об этом борще. Ни в каком Шварцвальде не найдешь подобного. Да, московские бабушки еще умеют варить борщи!
Кто был тогда с нами? Катаев,— Толстой вообще не отпускал Катаева от себя, — Михаил Булгаков, Левидов и я.
Толстой вспомнил, что Книгоиздательство писателей в Берлине дало ему денег с просьбой купить рассказы московских писателей для сборника в десять листов.
Он вдруг посмотрел на Катаева:
— Зачем это я буду возиться и покупать рассказы для сборника у разных писателей? Катаев, быстро соберите свои рассказы. Я покупаю у вас книгу. Десять листов. У вас нет еще своей книги? У вас будет книга, а у меня не будет забот.
Катаев ответил, что на книгу в десять листов у него не наберется рассказов. Просто еще не написаны. Он еще не успел написать десяти листов.
— Глупости, как это, чтобы у писателя не набралось десяти листов.
— Восемь,—сказал Катаев,—Восемь я еще наберу, Алексей Николаевич.
— Восемь — ото не книга. Десять листов уже книга. Глу-цоети. Наберете и десять листов. Вот вам деньги. Смотрите же, десять листов.
Толстой избавился от навязанных ему денег в Берлине, а Катаев продал свою первую книгу.
Недель через шесть я встретил его на Тверской сияющего:
— Миндлин! Смотрите! — Он вытащил из-за пазухи берлинское издание книги.—Первая книга! Теперь будет и вторая, и третья. Самое главное — выпустить первую!
— «Сэр Генри и черт»,— прочитал я на обложке книги.— Катаев, вы помните ваше «Режусь на О’Генри» и нашу ссору?
— Ни на какого О’Генри я больше не режусь. То было в молодости! — улыбнулся Катаев.
«Молодость», воспоминание о которой вызвало у него улыбку, пронеслась не так уж давно — месяца три или четыре назад.
В этой столь недалекой тогда нашей молодости произошла моя единственная, и примерно пятиминутная ссора с Катаевым.
В ту пору мы часто бывали в общих компаниях. Выйдя из «Накануне» или из другой какой-либо редакции, скопом шли по Тверской. В этих компаниях бывали Катаев, Булгаков, Стонов, Гехт, Слезкин, я.
Говорили о литературе. Все увлекались тогда О’Генри — Катаев едва ли не больше других. Всех восторгало построение сюжета в рассказах ОТенри — неожиданный поворот в самом конце, чуть ли не в последней строке.
Катаев признался, что изучает технику рассказа ОТенри.
— Режусь на ОТенри, ребята!
Не помню, о чем еще говорили. Но вскоре я написал статью для «Накануне». И вспомнил ОТенри. Писал, что ОТенри велик не только как изумительный мастер сюжета. ОТенри — мыслящий глубокий художник. Острый сюжет служит ему для выражения мысли и вовсе не самоцель. Я писал, что молодые наши писатели увлечены мастерством сюжета ОТенри, но они забывают, что ОТенри художник-мыслитель и ему есть что сказать людям и о чем заставить людей подумать.
Фамилии Катаева я не назвал, но упомянул, что один из таких молодых недавно кричал в обществе других молодых: «Режусь на ОТенри!»
В день появления в Москве номера «Накануне» с моей статьей Катаев пришел в редакцию очень сердитый.
Он сказал, что я не имел права приводить в своей статье
его слова, сказанные на улице. И что вообще это черт зыает что! И что он со мной разговаривать не желает...
— Да ведь я не назвал вашу фамилию, Катаев!
Еще минут пять Катаев шумел, возмущался, негодовал и вдруг как бы с разбега остановился, заулыбался, махнул рукой:
— Положим, какая в этом беда? Ладно, беды никакой в этом нет.
Молниеносная ссора закончилась примирением.
Вот об этой молниеносной ссоре из-за ОТенри мы вспоминали тогда на Тверской, когда Катаев, счастливый, нес за пазухой только что присланную ему его первую книгу «Сэр Генри и черт».
Алексей Толстой был крестным первой книги Катаева.
Из всех московских «накануневцев» Катаев более, чем кто-либо другой, сблизился с Алексеем Толстым.
Между тем в Москве наступили своеобразные «Алексей-Толстовские дни».
В театре Корша поставили нашумевшую до революции пьесу Толстого «Касатка».
Много тогда острили по этому поводу. Каюсь, и я написал в «Накануне» статью о юбилее театра Корша без Корша.