— К совершенной правде мысли и слова, — провозгласил Булгаков. — К искренности до дна. К тому, чтобы знать, чему, какому добру послужит то, что ты пишешь! К беспощадной нетерпимости ко всякой неправде в собственных сочинениях! Вот к чему нас обязывает то, что в России был Лев Толстой!
Одно из самых последних собраний «Литературного звена» в
«Доме Герцена» было «булгаковским». Тон на этом собрании задал Булгаков.ЮРИЙ
СЛЕША
сеныо 1921 года я — ненадолго — уезжал из Москвы в Феодосию. По пути должен был остановиться в Харькове и там попытаться попасть на поезд, идущий в Крым. Пассажирских поездов тогда не было и в помине. Я мечтал о каком-нибудь эшелоне товарных вагонов-теплушек.
В Москве в ту нору я
жил у Марины Цветаевой в Борисоглебском. Цветаева по дружбе собрала в дорогу, снабдила письмом к Евгению Ланну — просила приютить меня, если придется в Харькове дожидаться крымского поезда.«Круговая порука поэтов, Ланн!» — писала она. Письмо к Ланну прочла мне перед моим отъездом.
«Круговая порука поэтов» — были слова Евгения Ланна, сказанные им Марине Цветаевой в дни, когда он гостил в Москве. Имя Ланна было известно мне еще по харьковскому журналу «Творчество». Журнал я видел не то в 1918, не то в 1919 году в Александровске. В «Творчестве» был помещен портрет поэта Евгения Ланна работы харьковского художника.
В Москве Цветаева рассказывала мне о Ланне с симпатией. Он готовил так и не вышедшую книгу стихов. Цветаева хвалила его стихи, а о Ланне сказала, передавая письмо:
— Увидите настоящего человека.
В Харькове я пришел к Ланну с письмом Марины. Он болел и принял меня, лежа в постели. Был очень худой, длинный, с крупным и тонким носом и волосами по плечи — такой же, как на портрете в журнале «Творчество», и почти такой же, каким мы знали его потом на протяжении трех с половиной десятков лет. К концу жизни он стал еще более худым и волосы его подернулись сединой.
Я сказал Ланну, что слышал о нем от общих друзей в Феодосии и в Коктебеле, знал некоторые его стихи, и передал ему письмо Цветаевой.
Сначала он читал мне свои стихи, чуть приподняв голову над подушкой. Потом я читал свои, сидя у постели больного. А когда оба начитались и наслушались, знакомство было признано состоявшимся. Ланн много и восторженно говорил о Цветаевой.
Он сказал: «Друг Марины — мой друг» — и принялся
«устраивать» меня в Харькове.
— Я, конечно, мог бы оставить вас у себя, но чем я вас буду кормить? Да и ночевать у меня вам будет не очень удобно. Я сделаю лучше, — сказал он. — Я познакомлю вас с человеком, который устроит вас в тысячу раз удобнее. Это маг и чародей для всех писателей и поэтов Харькова!
Телефон стоял возле его тахты — он позвонил «магу и чародею».
Не помню, как называлась должность, которую тогда занимал харьковский «маг» Александр Михайлович Лейтес, ныне московский критик, знаток зарубежных литератур. Но в ту uopy чуть ли ив двадцатилетыий Дейтес ноистине был магом и чародеем.
Вероятно, для молодых людей нашего поколения в те времена было попросту неприлично начинать знакомство с разговора о деле, даже если дело это очень серьезно. Знакомство с Лейтесом, как и знакомство с Данном, началось со стихов, с разговоров о русской поэзии, — закатился или не закатился символизм, есть ли будущее у имажинистов и «звучит» ли сейчас Франсуа Вийон? Дейтес заговорил о немецких экспрессионистах, и, если бы не мой узелок с вещами на полу его роскошно обставленной комнаты, можно было бы вообразить, что я пришел для беседы о литературе, а не в поисках ночного пристанища.
Мы проговорили с ним по меньшей мере два часа, когда он наконец вспомнил о том, что меня к нему привело. Все уже было сделано. У Александра Михайловича уже были записаны адреса нескольких комнат. Я мог поселиться в любой. Дейтес предупредил: все комнаты в бывших буржуйских квартирах и мне остается выбрать, какую хочу.
Я выбрал наугад — первую в списке. Не знаю, каковы были другие, но эта поразила меня обстановкой. Я без труда разыскал в центре города — на Сумской — барскую большую квартиру. Жильцы, населявшие ее, указали мне свободную комнату. Мебель была обита красным бархатом. На полированном дереве повсюду лежал толстый слой пыли, картины на стенах — прикрыты марлей. Диван, на котором мне предстояло провести три-четыре ночи, был узок и неудобен, но мне он показался пределом мыслимого комфорта. Величие Лейтеса возрастало в моих глазах с каждым часом. Так же легко устроил он меня в столовой, — в ней питались все тогдашние литераторы Харькова. Я, разумеется, должен был явиться в харьковский ЛИТО — литературный отдел. Не знаю, не помню, отделом какого учреждения был этот ЛИТО. В Москве тоже был свой ЛИТО. Одно время им заведовал Брюсов.