– Император Николай Павлович, как человек, всегда будет предметом удивления и поклонения. Это был, в полном смысле слова, джентльмен на троне. Вы знаете его ненависть к парламентаризму, а между тем в тридцатом году он написал Карлу Десятому замечательное письмо, в котором уговаривал короля не нарушать конституции [87] : он не понимал, как можно не исполнить данного слова. Даже его крупные политические ошибки происходили из того же рыцарского источника. Он не мог признать ни узурпаторов, вроде Луи-Филиппа [88] , ни жонглеров, вроде теперешнего повелителя Франции [89] . Во всей истории трудно найти монарха, в котором чувство долга перед своей страной было развито более, чем в покойном государе, и который бы меньше думал о личном счастии, чем он. Все свои часы, все свои помыслы он отдал России. Но зато…
Дольский перевел дух и возвысил голос.
– Но зато он требовал, чтобы вся Россия думала, как он; зато всякую независимую мысль он преследовал, как преступление. Вот где корень той гибельной системы, которая привела нас к тому, что в минуту роковой борьбы мы оказались неприготовлены и бездарны. Мы привыкли исполнять, но отвыкли думать. До сих пор за самое полное выражение абсолютизма признавались слова Людовика Четырнадцатого: «L\'etat – c\'est moi!» [90] Император Николай выразился, на мой взгляд, сильнее: он сказал однажды: «Мой климат».
После этого разговор получил более частный характер. Вспоминались разные случаи из жизни покойного государя, рассказывались анекдоты, передавались трогательные подробности его кончины. Графиня Олимпиада Михайловна несколько раз входила в кабинет и, прикладывая к глазам батистовый платок, садилась на диван; потом, услышав какую-нибудь фразу, вскакивала и убегала сообщить ее в столовую, где около самовара сидели две старые фрейлины Кублищевы и баронесса Блендорф с неизбежным Бликсом. В столовой, впрочем, умы были заняты не столько будущими судьбами отечества, сколько близкими переменами в административных и придворных сферах. Все кандидаты на министерские и другие важные должности были найдены и проведены ареопагом довольно согласно. Только один жгучий вопрос остался без разрешения: обе ли дочери княгини Кречетовой будут сделаны фрейлинами или только старшая? Под конец вечера до столовой долетали такие громкие крики Петра Петровича, что графиня не решалась войти в кабинет. Там разговор зашел об освобождении крестьян, в котором Дольский видел спасение России, а Петр Петрович – ее гибель. Тут уже никакие софизмы и фланговые движения генерала не могли привести к соглашению и предотвратить бурю. Кончилось тем, что Петр Петрович, не помня себя от гнева, назвал Дольского мальчишкой, на что тот отвечал с улыбкой:
– Для человека наполовину седого такое наименование может быть только приятно…
Было уже три часа ночи, когда Горич вернулся домой. Иван Иванович, поджидая сына, дремал в кресле с Нибуром в руках. Горич, не проронивший ни одного слова из вчерашнего разговора, передал его во всей подробности отцу и желал узнать его мнение.
– Вот видишь, Яша, – отвечал, подумавши, Иван Иванович: – тут, очевидно, встретились два разнородных течения, и очень трудно решить, на чьей стороне истина. По правде сказать, и там и тут есть доля правды. Но все-таки… если хорошенько вникнуть… и говоря совершенно беспристрастно, я более согласен с графом Хотынцевым, – это государственный человек.
Яша невольно улыбнулся такому беспристрастию: он не передавал отцу ни одного мнения графа Хотынцева, который молчал весь вечер.
Впечатление, произведенное смертью императора Николая в России, было действительно громадно. Сначала это был какой-то ошеломляющий удар, какое-то чувство вроде того, что вся жизнь прекратилась, что вот-вот сейчас все погибнет. Потом, после первых минут столбняка, русским обществом овладело лихорадочное, неудержимое желание высказаться. Казалось, что вырвавшаяся из-под гнета мысль силилась наверстать долгие годы невольного молчания. И чем дальше от Петербурга, тем впечатление это было сильнее. Защитники Севастополя узнали о кончине своего царя от врагов. В двадцатых числах февраля, после одной жаркой вылазки, было заключено трехчасовое перемирие для уборки тел. Во время этого перемирия французские офицеры передали нашим роковое известие, дошедшее до них по подводному кабелю. Наши не поверили и увидели в этом хитрую уловку, изобретенную врагами для того, чтобы их смутить. Официально севастопольцы узнали о кончине императора только 28 февраля, но, если французы действительно думали их смутить, расчет их оказался неверен: уже в ночь на 3 марта волынцы и камчадалы (как звали в других полках Камчатский полк) доказали зуавам [91] на деле, что никакое известие не могло их поколебать и изменить неприятный образ действий.