Страх телесных наказаний и само сечение также лишают человека свободы и подрывают или даже уничтожают его восприимчивость к моральным ценностям. «Тут вообще находит на осужденного какой-то острый, но чисто физический страх, невольный и неотразимый, подавляющий все нравственное существо человека» [Там же: 152]. Отношение рассказчика к ужасающему моменту непосредственно перед экзекуцией напоминает страницы «Идиота» с описанием минут перед казнью. В такие мгновения люди теряют надежду и моральное самосознание. Более того, жертва и палач начинают гротескно походить друг на друга, ибо и тем и другим полностью овладевает ужасающая страсть.
В этот момент, выполняя двойственную роль наблюдателя и рассказчика, Горянчиков также ступает на опасную почву. Он оказывается почти захвачен психологией наказания и опасно приближается в своих ощущениях как к жертве, так и к палачу:
Я был взволнован, смущен и испуган. Помню, что тогда же я вдруг и нетерпеливо стал вникать во все подробности этих новых явлений… <…> Мне желалось, между прочим, знать непременно все степени приговоров и исполнений… я старался вообразить себе психологическое состояние идущих на казнь. <…> Я и потом, во все эти несколько лет острожной жизни, невольно приглядывался к тем из подсудимых, которые… выписывались из госпиталя, чтобы назавтра же выходить остальную половину назначенных по конфирмации палок [Там же: 152–153].
«Взволнован», «нетерпеливо», «все подробности», «желалось знать», «невольно приглядывался» – это к тому же еще и язык читателя, жаждущего развития сюжета, готового оставить ради этого прежде интересовавшие его эстетические, моральные и структурные аспекты произведения. В рассказе Горянчикова сходятся языки читателя триллера и зрителя жестокого наказания. Такие читатель и зритель дистанцированы от моральных соображений и потому скорее негативно преображаются силой искусства или действительного зрелища. Подобные вопросы о природе негативной эстетики неизменно интересовали Достоевского после завершения «Записок из Мертвого дома» [Jackson 1993: 29–55; Miller 1981: 212–213; Gatrall 2001: 214–232; Knapp 1996: 90–92].
He только мучитель, но и жертва, рассказчик и зритель оказываются унижены, хотя бы временно, своим участием – пусть и в очень разной степени – в акте насилия. Каждый из них зачарован, загипнотизирован, потрясен ужасным зрелищем. Даже рассказчик на мгновение теряет моральное сознание, поскольку его гложет ненасытное любопытство. Сделаем небольшое отступление. Достоевский читал роман Чарльза Метьюрина «Мельмот Скиталец». В этом произведении есть сцена, где рассказчик наблюдает из окна, как толпа убивает его злейшего врага, а затем он рассказывает об этом своим слушателям:
…при виде этой ужасной казни я ощутил на себе действие того, что обычно именуется колдовскими чарами. <…>…повинуясь какому-то дикому инстинкту, стал вторить неистовым крикам толпы. <…>…принялся кричать сам, будто эхом отзываясь на крики обрубка, в котором, по-видимому, уже не осталось других признаков жизни, кроме одного этого крика. <…>…я продолжал без устали кричать и вопить… <…> Ужасы, которые мы видим на сцене, [заключает рассказчик,] обладают неодолимой силой превращать зрителей в жертвы [Метьюрин 1976: 272].
Главная цель рассказчика Достоевского – разоблачить зло подобного насилия перед читателем, однако иногда и рассказчик, и читатель (когда он с жадностью читает яркие, взволнованные и беспощадные описания Горянчикова) невольно теряется в этих актах насилия.
Александр Ефимович Парнис , Владимир Зиновьевич Паперный , Всеволод Евгеньевич Багно , Джон Э. Малмстад , Игорь Павлович Смирнов , Мария Эммануиловна Маликова , Николай Алексеевич Богомолов , Ярослав Викторович Леонтьев
Литературоведение / Прочая научная литература / Образование и наука