Когда нелепый человек развращает невинных островитян, он описывает их падение, прямо намекая на Дон Кихота в сцене с желудями: «Началась борьба за разъединение, за обособление, за личность, за мое и твое» [Достоевский 25:116][152]
. Тем не менее, даже когда «смешной человек» описывает свой отрицательный поступок (то, как он «всех развратил»), благодаря процессу рассказывания, проповеди и предостережения его действия в итоге содержат положительный посыл[153]. Читатель может легко уловить основной смысл: герой действительно жаждет возвращения в мир, где нет границы между «мое» и «твое». В этом отношении его можно назвать Дон Кихотом – но только падшим, тоскующим и более сознательным.В рассказе Достоевского есть еще одна генеалогическая линия, гораздо более позитивная, чем родство героя со Ставрогиным и Версиловым. На мой взгляд, мы можем рассматривать «Сон…» как текст, ведущий свое происхождение от более раннего рождественского рассказа Достоевского, написанного непосредственно в диккенсовской традиции.
В январском номере «Дневника писателя» за 1876 год Достоевский подробно описал елку в клубе художников. Подобно Диккенсу, когда тот начал работу над «Рождественской песней», Достоевский критиковал половинчатую благотворительность и непродуманную концепцию воспитания детей бедняков. (В октябре 1843 года Диккенс тоже думал и писал о потребностях бедных детей в настоящем образовании. Он сожалел о судьбе «тысяч детей, обреченных идти по пути из зазубренных кремней и камней, проложенных жестоким невежеством» [Slater 1971: 33]. Он подумывал опубликовать брошюру, озаглавленную «Обращение к народу Англии от имени ребенка бедняка».) Затем, уже в следующей, ставшей знаменитой статье «Дневника» – «Золотой век в кармане» – Достоевский продолжал размышлять об этом святочном вечере в клубе художников. Наблюдая за танцами с усталостью и разочарованием, он рассказал, как ему
пришла… в голову одна фантастическая и донельзя дикая мысль: «Ну что, – подумал я, – если 6 все эти милые и почтенные гости захотели, хоть на миг один, стать искренними и простодушными, – во что бы обратилась тогда вдруг эта душная зала? Ну что, если б каждый из них вдруг узнал весь секрет? Что если б каждый из них вдруг узнал, сколько заключено в нем прямодушия, честности, самой искренней сердечной веселости, чистоты, великодушных чувств, добрых желаний, ума… <…> Да, господа, в каждом из вас все это есть и заключено, и никто-то, никто-то из вас про это ничего не знает! О, милые гости, клянусь, что каждый и каждая из вас умнее Вольтера, чувствительнее Руссо… <…> Знаете ли, что даже каждый из вас, если б только захотел, то сейчас бы мог осчастливить всех в этой зале и всех увлечь за собой? И эта мощь есть в каждом из вас, но до того глубоко запрятанная, что давно уже стала казаться невероятною. И неужели, неужели золотой век существует лишь на одних фарфоровых чашках?
Не хмурьтесь, ваше превосходительство, при слове
Достоевский здесь очень похож на своего обреченного персонажа – князя Мышкина, разглагольствующего на рауте перед тем, как разбить китайскую вазу и упасть в эпилептическом припадке. Автор, как и Мышкин, позволяет себе опасно приблизиться (а может быть, даже перешагнуть) к опасной границе, за которой заветные мысли выражаются непосредственно, без помощи косвенных средств языка или искусства.
Александр Ефимович Парнис , Владимир Зиновьевич Паперный , Всеволод Евгеньевич Багно , Джон Э. Малмстад , Игорь Павлович Смирнов , Мария Эммануиловна Маликова , Николай Алексеевич Богомолов , Ярослав Викторович Леонтьев
Литературоведение / Прочая научная литература / Образование и наука