Стал я заходить к Зинаиде Ивановне на новую квартиру. Как день не побуду — тянет, да и все! После боев и госпиталей, знаете, как в домашней обстановке побыть хотелось? Придешь, бывало, радио послушаешь, с Сонечкой поиграешь. Она все папой меня звала…
И вот в эти месяцы, когда часть наша там стояла, влюбился я в Зинаиду Ивановну. Добрая она была, ласковая, заботливая, как мать родная. А я парень был молодой, никогда у меня ничего такого не было. Одним словом, чувствую — сердце до краев только мыслями о ней одной и заполнено. Хотел я было ей обо всем сказать, пришел к ним домой, но как глянул на Сашкин портрет на стене, так язык у меня и отнялся, и ушел я безо всякого разговора, и даже не попрощавшись. А на следующий день подал рапорт командованию, чтобы отправили на фронт.
Ну и началось тут одно за другим. Прибыл в боевую часть, получаю машину. Пять вылетов — никакого результата. Несколько раз секунд по десять немца в прицеле держал — все мимо и мимо. И в воздухе я стал себя как-то неуверенно чувствовать. Вроде бы машина слушаться перестала. Один раз чуть товарища по звену не подвел. Вызывает меня командир полка.
— Что с вами? — говорит. — Опытный боевой летчик, полная грудь орденов, а работаете, как курсант!
Ох, разозлился я! Пошел, сел в машину, прошу разрешения на свободную «охоту». Разрешили. Поднялся в воздух. «Ну, — думаю, — сколько ни встречу фашистов, все равно нападать буду». Ну и нарвался на аса. Зажег меня немец, да еще и в голову ранил. На высоте две с половиной тысячи метров потерял я сознание…
Очнулся в госпитале. Весь в бинтах, в гипсах, руки-ноги переломаны, да еще вдобавок отнялась у меня речь от контузии при ударе о землю.
Очень я был плох в то время. Совсем было уже на тот свет собрался… И вдруг приезжает в госпиталь Зинаида Ивановна. Как уж узнала она про мое ранение?.. Видно, ребята из полка написали. Только дежурила она около меня и день, и ночь, и все говорила, говорила — помирать отговаривала.
И отговорила. Выходила своими руками. Второй раз меня от смерти отвело. И всё они, Антоновы. Сначала Сашка, потом Зинаида Ивановна. Вот лежу я в палате и думаю: «Как же благодарить я их буду, какой монетой отплачу?»
Скоро ноги у меня стали двигаться, вставать мне разрешили. Гуляем мы с Зинаидой Ивановной во дворе госпиталя. Она мне про дочку, про себя рассказывает, а я только головой мотаю, как конь незаузданный. А на сердце у меня — ой, что творится!.. И благодарность, и любовь, а сказать ничего не могу.
И стал я тут психовать по ночам. Главный врач подошел однажды утром к моей койке, посмотрел на меня, потом на Зину и, слышу, говорит ей:
— Придется вам уехать…
Я как застучу костылем по кровати — чуть ли не весь госпиталь сбежался. Уговорили главного врача разрешить Зинаиде Ивановне еще на два дня остаться.
Ходит она по палате, шею свою лебединую высоко держит, и смотрят солдатики раненые на нее, как на богиню. «Вот, — думают, — любовь — жена к мужу в госпиталь приехала». И никто не знает, что не и жена она мне вовсе.
Как уж я эти два дня говорить старался научиться, и вспоминать страшно. Постарел, наверное, лет на десять. Все мычу и мычу. И ничего не получается. «Эх, — думаю, — что ж у меня за судьба такая?! Первый раз полюбил, а сказать про любовь свою не могу. Ведь уедет она, так и не узнает про мои чувства. А замок ей на сердце не повесишь, женщина она молодая, здоровая…»
И все мычу я, мычу…
Сестра наша дежурная, видно, догадалась женским своим понятием, в чем тут дело, и сует мне карандаш с бумажкой. «Напиши, — говорит, — ей, что сказать-то хочешь». Полыхнуло у меня все внутри. Карандаш я этот пополам — и в окно. А мысли, словно черти, перед глазами прыгают: «Об этом кричать, петь надо! А когда про любовь на бумажке царапают, кому же такая любовь нужна?»
Прошли эти два дня последние. Я глаз ни на секунду не сомкнул. Встану, бывало, ночью и брожу по госпиталю, разговаривать учусь. И не то чтобы уж вообще разговаривать — хоть бы слово одно, самое главное, говорить научиться…
А коридоры у нас тогда все койками заставлены были, на фронте наступление большое началось. Хожу я, стучу костылями, а ребята забинтованными головами вслед за мной крутят, шепчутся. «К летчику, — говорят, — к герою, жена-красавица приехала, а его в горло ранили, немым на всю жизнь останется. Вот и психует». А я хоть и не герой, но слова эти мне все равно как солью по открытой ране. «Неужели, — думаю, — так и не скажу я ей ничего, так ничего не узнает она про мои чувства к ней?»
Зашел я в умывальник, встал перед зеркалом, открыл рот и давай себя за язык тянуть. «Что же ты, — думаю, — Черт Иванович? Когда не нужно было, болтал без умолку, а вот теперь, когда необходимость самая крайняя, молчишь, как последняя рыба?»
Вот за этим занятием и застал меня старшина один, старик, на первом этаже у нас лежал. Рукав еще у него, помню, пустой в карман засунут был. Отнял он у меня руку от языка, поглядел мне в лицо и говорит: