Так была поставлена грустная точка в самой, пожалуй, драматической истории самого драматического периода полярных исследований, со второй половины XIX по первые десятилетия XX века. Применительно к Антарктике существует даже полуофициальное титулование – «героический век антарктических исследований», с 1897-го по 1922-й, 16 экспедиций из 8 стран, включая маленькую Бельгию и экзотическую Японию, – но и на северной мерзлой маковке земного шара кипели страсти не менее предельные. Франклин и Крозье, Росс, Нансен, Пири, Амундсен, Шеклтон, Шарко, Жерлаш, Норденшёльд… На деле, любая из тех историй – жесточайшая драма, всегда готовая превратиться в трагедию, всякая экспедиция – балансирование на канате между героизмом и самоубийством, и список ли кораблей, на которых исследователи пробивались сквозь льды, поименный ли перечень самих исследователей, – сплошь и рядом читаются как мартиролог. «Падение в море», «общее истощение», «цинга», «сердечный приступ», «предположительно, провалился под лед», «пропал без вести». Даже искрометный галл Жан-Батист Шарко (сын знаменитого врача-психиатра Шарко, чьего имени общеизвестный душ), прошедший путь от дилетанта-энтузиаста до самого опытного мореплавателя-полярника Франции и в 1931-м заметивший не без рисовки: «Мой шестьдесят четвертый год я провел в «бочке» на ветру, но себя не насиловал», утонул в 36-м, когда его корабль «Pourquoi pas?» («Почему бы нет?») был разбит штормом у берегов Исландии. Даже несгибаемый везунчик Амундсен, открыватель разыскивавшегося веками Северо-Западного прохода, покоритель Южного полюса и первый человек, побывавший на обоих, погиб в 28-м, когда на гидросамолете кинулся выручать своего друга-врага Нобиле, попавшего в катастрофу с дирижаблем «Италия». Даже немногие счастливцы вроде Нансена или Пири, те, кого Арктика и Антарктика выпустили, позволили умереть на берегу, хранили на себе отметины их ледяных клыков. Любая из этих историй была драмой – просто так уж вышло, что в «полярной гонке» Амундсена и Скотта трагедия достигла высочайшего накала и штучного, Эсхил с Шекспиром позавидовали бы, сюжетного мастерства, заставив страдать живого триумфатора («Я пожертвовал бы славой, решительно всем, чтобы вернуть его к жизни!» – Амундсен о Скотте) и превратив мертвых неудачников в эталон героизма, британского – и всемирного.
«Когда я думаю о Скотте, мне вспоминается странная история юноши, который свалился с ледника в Альпах и пропал без вести. Один из его спутников – ученый, который, как и все они, был тогда молод, – вычислил, что много лет спустя тело погибшего вновь появится в определенный день и в определенном месте. Когда этот день наступил, несколько свидетелей несчастья, успевших состариться, вернулись на ледник, чтобы проверить, исполнится ли предсказание. Тело погибшего действительно появилось. Мертвый остался столь же юн, как в тот день, когда покинул их. Так и Скотт со своими товарищами остается вечно молодым в огромной белой пустыне», – писал сэр Джеймс Барри, баронет, литератор и драматург.
Ракурс слегка болезненный – да и чего ждать от человека, сочинившего историю про Питера Пена? – но точный. Сегодня разглядываешь архив Герберта Понтинга, фотографа-летописца экспедиции на барке «Terra Nova», второй и последней антарктической эпопеи Скотта. Умиляешься черно-белым тюленям, пингвинам, экипировке полярников (мохнатые костюмы для экстремальных температур сделаны по эскимосским технологиям, для менее низких – перешиты из шерстяных одеял), сценкам чопорного и достойного быта в экспедиционном доме, отстроенном на мысе Эванса: «Мы создали для себя чрезвычайно привлекательное убежище, в стенах которого царит мир, спокойствие и комфорт», – писал в дневнике Скотт, и вот викторианские джентльмены, спортсмены и патриоты, слушают граммофон или располагаются на прочных двухъярусных койках. Впечатляешься пейзажами. И надолго застреваешь на лицах. Это удивительные лица. Однозначные и чистые, таких сейчас не делают. На этих лицах только воля и вера – в разной пропорции, но только они. Особенности тогдашней фотографии, неспособной передать нюансы мимики и мелкой моторики, делавшей любого человека более монументальным, чем на самом деле? Наше знание о том, что будет потом? Да, вероятно, – но не только. Все те мелкие противоречивые страсти, что борются в каждом и в итоге формируют мимический рельеф, в этих людях и впрямь подчинены одной-единственной большой страсти, сглажены и облагорожены ей. Страсть достижения Абсолюта. Недостижимая иными способами цельность.