И снова была гонка по мокрым слякотным дорогам в сопровождении одного только ординарца. Штабную свиту Петров за собой не таскал, считал, что штабные работники должны заниматься своим делом. Снова были бесконечные, долгие и короткие, на ходу, разговоры с командирами и бойцами, распоряжения, написанные прямо на картах, и улыбки, улыбки, и радостные возгласы повсюду, где он говорил о праздничном параде в Москве.
…Заросли дубняка, гребенника, кизила. Узкие дороги, вьющиеся по склонам. Машина проскочила седловину между холмами и, юля на скользкой дороге, начала спускаться в лощину. Там, внизу, на опушке редкого леска, сидела группа краснофлотцев.
— Давай туда, — сказал Петров шоферу, и машина, круто развернувшись, заскользила вниз.
Бойцы поднялись навстречу устало, как-то равнодушно, и Петров собрался уж отчитать командира. Но навстречу вышел знакомый командарму в лицо представитель политотдела армии старший политрук Лезгинов, доложил, что он проводит беседу с батальоном морской пехоты, который по приказу отводится в тыл, рассказывает о параде в Москве, о директиве Ставки Верховного командования.
— А где батальон? — спросил Петров.
— Все мы тут, товарищ генерал, — сказал кто-то из толпы. — Неделю назад нас было тысяча двести, осталось тридцать пять человек.
Петров смотрел на них и не находил, что сказать. Не годились никакие слова утешения, да теперь они были бы, пожалуй, и неуместны. Он знал, как дрались эти отдельные флотские батальоны, знал, какие несли потери, не ведая азбуки пехотного боя, не имея опытных командиров-окопников. Героизмом останавливали немцев, беззаветным героизмом, а не умением. И вот результат. Первый натиск врага, кажется, отбили. Но какой ценой!
Он впервые так наглядно увидел эту цену первой победы под Севастополем.
И все же надо было что-то сказать этим людям, он видел, что они ждали его слов.
— В Древней Греции был случай, когда триста воинов задержали армию врага, — наконец выговорил он. — Триста спартанцев. Все они погибли, но не отступили. Тысячи лет прошли, а о них всё рассказывают легенды, всё помнят. И о вас будут рассказывать…
— О нас не будут, — послышался голос.
— Это почему? Вы не хуже.
— Может, и не хуже. Только война не та. Теперь нужно триста раз по триста…
Весь день эти слова краснофлотца не выходили у него из головы. И когда с близкого НП наблюдал за боем в долине Кара-Коба, где 2-й полк морской пехоты и 31-й стрелковый полк с помощью бронепоезда «Железняков» и артиллерийских батарей с трудом сдерживали рвущегося вперед противника, и когда принимал измотанные после длительного и тяжелого похода поредевшие части приморцев, нет-нет, да вспоминал командарм угрюмо стоявший строй усталых моряков и рассудительные слова, свидетельствующие о том, что люди понимают неизбежность больших жертв. А раз понимают, значит, нет паники, значит, даже немногие оставшиеся не растеряли готовности снова выйти навстречу врагу и, если придется, погибнуть, но не отступить.
Это считается прерогативой начальства — думать о моральном духе бойцов, чтобы не слабел он даже при поражениях. Но откуда самому начальству набираться уверенности в победе, как не от своих же бойцов. Вот когда по-настоящему понял Петров, почему его каждый день тянет в части, почему так хочется видеть своими глазами бойцов и командиров, беседовать с ними. Он приписывал это своему постоянному беспокойству за дело, но, возможно, это и его потребность. Только в постоянном общении с непосредственными исполнителями его воли, воли штарма, он получает способность ощущать свою армию не только сверху, но как бы изнутри. Он знал в лицо и по именам почти всех командиров и многих бойцов, знал, чего можно ожидать от каждого в той или иной обстановке, и решения, которые приходилось принимать как командующему, во многом исходили из этих, известных ему особенностей и возможностей людей.
Петров знавал командиров, которые смотрели на подчиненных только как на исполнителей. «Мои воины», — говорили они. И не в том была беда, что так говорили, а в том, что свысока смотрели на тех, кто ниже. Петров всегда был как бы чуточку смущен своим высоким положением. Это, как видно, у него в крови. Сколько помнит — и в гражданскую, и после, когда водил отряды по следам басмачей, и уже в эту войну, когда, казалось бы, ни о чем другом, кроме контратак да оборонительных рубежей, не было ни времени, ни сил думать, — все в нем жила никому из окружающих неведомая неловкость перед людьми. Не бойцы для него, а он для бойцов, для общего дела. Такое его убеждение каждый раз отдавалось болью, когда сталкивался он с фактами начальственного высокомерия. Сверху — приходилось терпеть. Но он часто терял самообладание, когда в окопах слышал жалобы бойцов на равнодушие подчиненных ему начальников, на нерасторопность работников тыла, на плохую пищу. Тогда он срывался и кричал, багровея и отчаянно дергая головой. Обиду и несправедливость по отношению к бойцам он воспринимал как обиду, нанесенную лично ему…