В том же 1929 году жене Тамаре признавался в письме: «Вчера мне вдруг сделалось страшно. Это дикое состояние продолжалось несколько минут, но силы и остроты хватило бы на дни. Мир вцепился в моё сердце, как рысь. Вокруг разговаривали и хохотали. Я слышал каждое слово и в то же время болезненно отсутствовал. Я понял, что меня страшит тёмная сила существования, готовая дробить и мять. Я испугался. Тогда из этого страшного мира, из самой сердцевины его, вышла ты, девушка в широкой шляпе, девушка, которую я любил много лет назад… Честное слово, я рванулся к тебе».
А когда не к кому будет рвануться и лишь останется тёмная сила, которая дробит и мнёт в прямом смысле, а ни в каком не в переносном?
На Первом Всесоюзном съезде писателей, в 1934-м, Луговской, выступая, публично загадывал три желания, как если бы у моря стоял: чтоб жить и работать ради великой Родины — раз, чтоб сила песни не покинула его — два, чтоб его не оставила «человеческая отвага» — три. Так и сказал.
Боялся, что оставит. Нечего было бояться.
За ним записали: ра-аз, два-а… Три! Спасибо, ждите ответа.
Поезд, на котором следует Луговской к фронту, попадает под ужасную бомбёжку.
Состав сходит с рельсов, всё разносит в клочья, сотни трупов, передавленных и раскромсанных, без голов, без рук, без ног, крики, стоны — ад. Ад.
Луговской выбирается из покорёженного железа, весь в чужой крови: огонь, дым, пепел, смрад, мир вывернуло наизнанку — всюду одно мясо.
«Двинь, грохоча…»
«Вышла дорога…»
А они ещё и в окружении. Всех уже убили — а воевать надо только начинать.
Оставшиеся в живых — идут.
Добираются до Пскова.
Современник записывает: «Псков. 2 июля. Встретил вчера Луговского. Ему вчера исполнилось сорок лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несёт валерианкой за версту».
При одной только мысли о дальнейшем движении на фронт и продолжении службы Луговского в буквальном смысле рвёт: он явно болен. Болен наповал.
Возвращается в Москву и ложится в Кунцевскую больницу.
Медицинская комиссия признаёт Луговского негодным к прохождению воинской службы: тромбофлебит, полиневрит (множественные поражения нервов).
Здесь можно поставить точку: комиссован. Щщщёлк!
Симонов вспоминает: «В первых числах августа 1941 года… у меня был приступ аппендицита, и я лежал на квартире у матери… В комнату, где я лежал, вошёл человек, которого я в первую минуту не узнал — так невообразимо он изменился: это был Луговской, вернувшийся с Северо-Западного фронта.
Он страшно постарел, у него дрожали руки, он плохо ходил, волочил ногу…
Человек, которого за несколько месяцев до этого я видел здоровым, весёлым, ещё молодым, сидел передо мной в комнате как груда развалин…»
Потом Луговской пытался как-то выкрутиться, сообщал, что в армии он был два месяца, с 23 июня по начало сентября 1941 года.
На самом деле — несколько дней — с 27 июня по 1 июля. Дальше он распался.
Фокус с физиономией, который показывал в детстве сёстрам и маме, — не прошёл. Судьба грозного лица не испугалась. Капкан сработал, мозг от боли разлетелся по всей голове. Великан осыпался, остался ссутулившийся голый человек, едва живой. Кожаные форменные ремни впечатались в слабое, белое тело. Снимешь ремни — на теле крест.
Если бы его хотя бы ранили! Самую маленькую, но рану! Чтоб сказать потом: с начала войны в действующих войсках, ранен, комиссован. Нет! Милосердие Господне безгранично, но что-то ещё есть помимо.
На Луговском не было ни царапины. Контузия вроде была, но не сильная. Только душа изуродовалась и запахла человеком, в котором жила. А до тех пор ведь ветром была полна, одним только ветром.
…Какая-то, может, имелась нацеленность в его судьбе на ужасную аварию: самолёт и машина в Таджикистане, в Париже автобус чуть не убил его, лавина эта в Белькомбе, в 1936-м пробитый череп в очередной автокатастрофе, с Долматовским три раза перевернулся в Прибалтике — где-то его ангела должны были сбить. Вот, видимо, сбили первой же бомбой под Псковом, даже перьев не осталось.
И такой ещё факт в довершение картины. Дом, в котором родился Луговской, рухнул в 1942 году во время бомбёжки. Нет, бомба попала не в него. Бомба упала рядом — дом испугался и умер.
МАСТЕРА МАРГАРИТЫ
В конце июля 1941 года Луговские сидели в Москве, в Лаврушинском, тихие и подавленные.
И мать вдруг запела. В полный голос, великолепно, как раньше, в прошлые времена.
Пропела целую арию.
Никто не мог её прервать.
Заворожённые, дети слушали.
Допела и стала сползать с кресла.
Подбежали к ней, — Володя стукая своей неуместной тростью о пол, — перенесли на кровать.
— Мама! Мама! Всё в порядке?
После этого она начала умирать и больше ни минуты не была прежней. Спела: попрощалась с белым светом и с детьми.
1 августа Ольгу Михайловну под руководством сестры Тани отвезли на дачу, где, как Таня со свойственной ей иронией говорила, «по крайней мере, нет седьмого этажа».