Вам не кажется, что во всех пятых симфониях присутствует некая тайна? Малер. Бетховен. Шостакович? А здесь и сейчас, вернее, там и тогда — Чайковский. Лично мне это прекрасное «Кольцо Пятых», если позаимствовать чужую фразу, более чем позволило бы скоротать время на необитаемом острове. Конечно, я скучал бы и по другой музыке, однако их приятного общества мне вполне хватило бы для составления самых разных музыкальных программ.
Симфония Чайковского, пожалуй, самая простая из них. Хотя у меня со всей компанией «Пятых» связана небольшая внутренняя проблема. Кто-то, где-то — встаньте, кем бы вы ни были, — научил меня довольно грубым словам, созвучным названиям едва ли не каждого музыкального темпа, и с тех пор мне никак не удается выбросить эту гадость из головы. Временами такая неспособность просто-напросто берет над человеком верх и портит все удовольствие, какое он получаете от музыки. Помню, сижу я однажды на открытой репетиции, преисполняясь все большим почтением к дирижеру, и тут он вдруг останавливает оркестр и приводит его в остолбенение, произнося примерно следующее: «Хорошо, начнем с четвертого такта, считая от выхода Пердунчика… выход Пердунчика — все нашли? Хорошо. И-и…» Вот и ходи после этого на репетиции.
«Чайки-5» — как, по уверениям надежного источника, называют ее в музыкальных кругах, — на мой вкус, совершенно великолепна. Разумеется, если бы вы были критиком «Музыкального курьера», присутствовавшим на первом ее исполнении в Англии, то сочли бы эту симфонию «разочарованием… фарсом… музыкальным пудингом… заурядным до последней степени!». Думаю, он собирался также добавить, что и «Битлз» — то еще дерьмо. Что делать — на всех не угодишь. Теперь же я, с вашего дозволения, оставлю «Чайки-5» и вильну ненадолго в сторону, посмотрю, что это такое значит — быть «романтиком» в 1888 году. То есть я хочу выяснить, что все они там пишут. Как это все звучит? Складывается оно в нечто целое? Понимаете? За мной, читатель, я произведу для тебя быстрый поперечный распил древа Романтизма 1888 года.
Простите, если заголовок представляется отчасти пижонским — да он пижонский и есть, — я, собственно, хотел сказать лишь одно: Романтизм — это действительно нечто такое, что можно услышать? То есть все романтики и вправду заняты примерно одним и тем же — разве что одеваются некоторые из них странновато? Ну-с, краткий ответ выглядит так:
«Нет».
Черт, какая все-таки простая штука это их музыковедение, верно? Верно-верно. Пошли дальше.
Ладно, пошли так пошли. Если позволите, я все же углублюсь в кой-какие подробности.
Если честно, романтизм немного смахивает на самый конец скетча, который Спайк Миллиган разыгрывал в телешоу под названием «Q». Помните такое? Тот кусочек — а Миллиган повторял его практически каждую неделю, — который становился с каждым разом все глупее и глупее? Это перед тем, как все начинали понемногу наступать на камеру, скандируя: «Что ж нам делать? Как нам быть?» Не само «Что ж нам делать?», а то, что было как раз перед ним. Надеюсь, я понятно изъясняюсь? Ну так вот, то, что шло перед ним, ОНО-ТО и есть романтический период образца 1888-го.
А почему?
Да потому, что каждый занимался чем-то своим. Совершенно как сценка Спайка Миллигана становилась все глупее и глупее, так и период становился все романтичнее и романтичнее, между тем как легко различимых вариантов «романтизма» насчитывалось уже около тридцати и каждый был при деле. И дело шло скорым шагом к тому, что вся эта публика, самые что ни на есть композиторы, того и гляди начнут наступать на камеру, скандируя: «Что ж нам делать? Как нам быть?» Сами тогдашние люди именовали этот период «современным», и по двум причинам: (а) такое название выглядит все-таки лучше, чем «период „Что ж нам делать?“»; и (б) до Спайка никто еще не додумался. Вот они и ухватились за «современный». Правда, теперь его называют «позднейшим романтизмом» — это как в традиционном джазе, «играем все»: каждый дудит в свою дуду, но более-менее про одно и то же.
Давайте быстренько оглядимся по сторонам, тут есть на что посмотреть. В 1888-м Эрику Сати, родившемуся в семье композитора из Онфлёра, было уже двадцать восемь лет. Как композитор он, пожалуй, более всех заслуживает того, чтобы его имя прозвучало сразу за именем Спайка Миллигана, — в том смысле, что его, как говорится, творческое наследие включает такие сочинения, как «Три пьесы в форме груши» и «Вялые прелюдии для собаки». Он играл на пианино в прокуренных монмартрских кафе, дружбе с Дебюсси еще предстояло обратить его в классического, своеобразнейшего французского композитора, однако в 1888-м Сати уже выдал на-гора «Trois Gymnop'edies»
[*], в которых, кажется, присутствует нечто от улыбки Моны Лизы.