Бывали у Михаил Михайловича минуты сурового ожесточения против всех и вся. Бывало так, что, ожесточившись решительно на всех толкавшихся вокруг него на работах и постройках людей, ожесточившись на всех огулом и на каждого поодиночке, Михаил Михайлович прекращал всякие приказания и распоряжения, упорно молчал, не давал ни на что никаких ответов. Тогда народ, толпившийся вокруг него, немедленно же начинал разбредаться; никому не было расчета терять минуты времени даром. Всякий знал: "понадобится — пришлют", и, взвалив котомку на плечи, расползались по лесным тропинкам к новому заработку.
Но по мере того, как равнодушие этих разбредавшихся людей (лично к Михаилу Михайловичу, а не к заработку) становилось все яснее и яснее, ожесточение его против этих людей ослабевало, а перспектива не сегодня, так завтра остаться одиноким в этой трясине — совершенно уничтожала в нем гнев и ненависть. Так же быстро, как и в начале хандры, ненависть его с мужиков переносилась на самого себя, а мужик, напротив, — начинал вырастать, вырастать… в чем же? — в прямоте и правде… Начинало оказываться, что во всем поведении мужика, поведении, которое возмущало так недавно до глубины души, не было ничего, кроме самой сущей искренности и глубочайшей правды. Михаил Михайлович в эти минуты ясно видел собственную свою дрянность, гнилость, негодность, негодность во всех смыслах — в физической силе, в твердости убеждений, в силе мысли, в прочности нравственности и т. д. И во всем этом мужик несравненно выигрывал. Какое необычайное преимущество мужика пред ним уж в одном том, что цель его проста, мала — какая-нибудь коровенка, недоимка! Купить коровенку, уплатить недоимку, а сколько он тратит на это силы, не сердясь, не беснуясь, не хвалясь, не чванясь?.. Ему все простительно, он все из-за хлеба…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В такие минуты Михаил Михайлович мрачно пил и под хмельком ворочал мужиков назад, вновь пил "на мировую", под хмельком ехал в деревню в гости, вновь пил в гостях… И тут уже с ним стали поступать без церемонии… Тут-то вот Мишутка сел под образа в шапке, наклал сахару в чашку доверху и на стол грозился сесть. В эту-то пору стали у него брать деньги почти из рук и почти без церемонии… Не препятствовал Михаил Михайлович этому, убедившись, что другого назначения для него нет, как быть расхищенным на пользу ближнему…
"По-настоящему, — думал он, — надо бы просто послушать совета: отдай имение свое — и ступай!.. Бери, ребята, бери!.."
Он уж совершенно в это время не рассуждал и не фантазировал, а изрекал где-нибудь в крестьянской избе за бутылкой водки краткие изречения, вроде, например, следующего:
— Нет, ребята, мы с вами одного поля ягода… И много, много в вас и в нас разных блох крепостных сидит… И долго-долго, ребята, выбивать из нас этих блох-то придется…
— Само собой! — откликается кто-нибудь на эту речь.
— Да перестань ты болтать чорт знает что! — раздражительно восклицает Михаил Михайлович. — Ну, что это значит "само собой"? — какой тут смысл? Что значит "в аккурате", "к примеру", "первым долгом"? Зачем болтать вздор? Неужели, наконец, после всего, ты прямо не можешь сказать, чт
— Да лошадку бы точно что…
— Ну вот и прекрасно… а то "первым долгом", "в том числе". Еррунда!..
— Михаил Михайлович! — восклицает востроглазая солдатка, появляясь в избе. — Ты что ж солдатку-то забыл? Чего ж чайку-то не зайдешь напиться?
— Забыл? Нет, я зайду, непременно зайду…
— Ты думаешь, солдатке тоже пить-есть не надо?..
— Как можно! Я-то думаю?.. Что это ты?.. Отлично понимаю. Именно пить-есть…
— То-то, заходи, стало быть, в гости-то…
— Непременно… Тебе чего, тесу или чего?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А уехал Михаил Михайлович потому, что денег у него не осталось ни копейки.
III. ПОДГОРОДНЫЙ МУЖИК
В то далекое время попыток в подобном роде, как известно, было великое множество, и если, несмотря на всевозможные внешние различия в способах и приемах, цели они не достигали, то во всяком случае источник, из которого шли фантазии, был чист, а главное — вполне неизбежен, потому что, если Михаилы Михайловичи не могут так скоро порвать уз и пут прошлого, в котором они выросли, то тем более трудно это сделать мужику. Сколько наросло на нем, и вокруг него, и под ногами, и сверху, и снизу — словом, и в нем, и вне его — всякой дичи, паутины! Сколько валяется по пути его развития всякого гнилья, гнилья столетнего, обомшелого, которое путает, сбивает с толку и пути!