При таком положении вещей, разумеется, публичные собрания если и бывали, то никогда не допускали в Неаполе политических или каких бы то ни было вольных разговоров. До чего в Неаполе доведена была боязнь высказать лишнее, то, чего не следует, можно видеть по нескольким примерам, приводимым разными писателями. Г-н Верн, например, говорит, что он был в Неаполе, когда пришло туда известие о взятии Севастополя. По отношениям Фердинанда к нашему двору и по участию в войне части итальянцев, крымские дела очень занимали неаполитанское общество; но никто не смел высказать никакого мнения, не решился сделать ни малейшего замечания, пока через день не узнали из официального журнала, как следует смотреть на событие[64]
. Виконт Лемерсье, защищая неаполитанское дворянство от упрека в невежестве, говорит, что, напротив, оно очень хорошо понимает даже политику, только не высказывается; но мы были удивлены просвещенным либерализмом знатного общества, прибавляет он, за одним обедом, «где говорили по-французски, чтобы служители не могли вслушаться в разговор»[65]. Аббат Мишон тоже рассказывает случай в этом роде. «Однажды, – говорит он, – зашел я в кафе и услышал там французский разговор. Мне нужно было узнать адресы нескольких лиц в Неаполе, и, полагая, что мои соотечественники должны знать их, я обратился к одному из собеседников и показал ему записочку с именами лиц, которых я желал видеть. «О! будьте осторожнее, – испуганно сказал он, посмотрев на мой листок – тут есть имена, заподозренные полицией! Вот такой-то умер, а этот – в тюрьме; пожалуйста, не упоминайте их имен. Поверьте мне, я четырнадцать лет живу в Неаполе, – говорить о лицах, компрометированных в политике, а еще более отыскивать их адресы – здесь очень опасно»«[66].По этим образчикам можно судить, в какой степени вредные для бурбонского правительства идеи могли распространяться в обществе посредством устной пропаганды. Можно сказать положительно, что со стороны печати и слова Бурбоны могли быть совершенно благонадежны.
Но величайшее зло итальянских государств, говорят, составляли тайные общества. Чем более правительство бодрствовало над умами и воспрещало публичное проявление общественного мнения, тем более работали и преуспевали тайные общества. Они-то, может быть, и устроили падение Бурбонов?..
Нужно сознаться, что неаполитанцы, точно, имели всегда маленькую слабость к тайным обществам и заговорам. Но известно, что их процветание относится к двадцатым и тридцатым годам нынешнего столетия; после же этого времени они всё более и более упадали. Отчасти они теряли свой кредит в неудачных попытках, отчасти же парализованы были благоразумными мерами бурбонской полиции. Карбонары были обессилены уже революциею 1820 года, и хотя по сведениям, собранным Интонти, при начале царствования Фердинанда их было в королевстве до 800000[67]
, но в этом числе было, конечно, сосчитано много таких, которые вовсе не принимали деятельного участия в обществе, а просто принадлежали к недовольным. Легкость, с которою карбонары были разогнаны и почти уничтожены после нескольких неудачных заговоров, доказывает, что эта секта уже не имела той силы, как за десять лет пред тем. Новая секта «Юной Италии», основанная Мозолино (и не имевшая ничего общего с «Юной Италией» марсельской), также была почти рассеяна после открытия заговора Россароля и Романо{61}. После того, около 1839 года, опять возродился карбопаризм; каково было его значение, можно судить по тому, что двигателем и главою общества был на этот раз Боццелли, тот самый Боццелли, который в 1848 году, увидав акт конституции, подписанный Фердинандом, бросился к ногам его и воскликнул: «О государь! Если б я знал вас ранее, никогда бы я не думал о заговорах!»[68] Такое общество не могло быть особенно опасно для бурбонского правительства даже по своим тенденциям. Да и вообще мнение итальянских патриотов в последнее время стало далеко не в пользу тайных обществ, каковы бы ни были их намерения. Мы приведем два суждения – Монтанелли и Чезаре Бальбо.