§ 113. Неотмысливаемость точек говорения в языковом сознании и в любом типе высказываний. Типологическое разнообразие точек говорения и происходящих с ними конфигурационных преобразований можно оценивать как свидетельство в пользу идеи об универсальности наличия, как минимум, двух «точек говорения» в любом и каждом высказывании (точки говорения в зонах РЦ, КП и ДП всегда парные: «я/он», «я/ты», «я/мы»), в действительности же – всегда большего их количества (тем более, если предмет также считать свернутой точкой говорения).
Их природа не субъективна: точки говорения не творимы, а преднаходимы чистым автором (их реальное же семантическое наполнение может быть субъективным). Каждое языковое сознание содержит в себе тот или иной набор типических точек говорения, каждый его языковой акт осуществляется через занятие той или иной из этих преднайденных точек говорения. Возможность сотворения говорящим принципиально новой по типу точки говорения – вопрос не столько спорный, сколько имеющий отношение только к в высшей степени искусным и «новаторским» высказываниям, зачинающим, например, новый жанр, т. е. новый тип «мы», или новый тип дискурса – в том, в частности, смысле, в каком М. Фуко говорил о Марксе и Фрейде как об «основателях дискурсивности». [416] Но и в последнем случае эта «сотворенная» новая точка говорения становится в дальнейшем «преднаходимой».
Выше уже говорилось о всякий раз осуществляемом говорящим выборе точки говорения того или иного жанрового «мы»; но помимо жанровых сознание преднаходит и точки говорения, противопоставленные по иным параметрам (социальные языки, направленческие, поколенческие, ситуативные и т. д.). Весь лексико-семантический и характерный синтаксический состав языка предстает перед языковым сознанием как «интенционально расхищенный» (Бахтин), т. е. слова заранее «намекают» – фактически «говорят» – языковому Я, строящему высказывание, об особенностях своей тональной, модальной и тематической направленности на предмет, т. е. за словами ощутимы «точки говорения».
Когда говорящий строит, например, высказывание «все тела протяженны», он сигнализирует слушающему о произведенном выборе жанрового «мы» логической речи, тендирующего к позиции «все», и только поэтому (если заострять) слушающий не понимает это высказывание в том, например, смысле, что речь идет о стройности девичьих тсл. Речь не из точки говорения невозможна; только привычка или модальные пристрастия могут заставить усмотреть в каком-либо типе речи анонимную точку говорения или «смерть» точки говорения (и у Гуссерля его «высказывание-в-себе» все тела протяженны тоже понимается как имеющее за собой определенную Я-инстанцию – в той мере, в какой Гуссерль признал в конечном счете чистое Я нередуцируемым).Тезис о неустранимости точек говорения и их разнообразных конфигураций направлен, как понятно, на поддержку идеи неотмысливаемости ноэтической составляющей фундамента языка. К уже сказанному по этому поводу добавим еще один аргумент. Отказ от типологической ноэтической стороны дела автоматически влечет за собой – как, на наш взгляд, фактически и получается – не только отказ от интенциональности (на что идут, если идут, в большинстве случаев принципиально, хотя интенциональность при этом часто персонифицируется и из чистой интенциональности феноменологии, в результате продвижения по не совсем ясно проложенным теоретическим тропам, превращается в коммуникативную интенцию говорящего) и авторства, включая молчащего «чистого автора» и деперсонализованную «полую» форму «чистого актора». В конечной перспективе отказ от ноэтической стороны и соответствующих понятий чистого актора или автора ведет, как представляется, и к отказу от того, ради чего он изначально производился, – к отказу от референциальных (истинностных) потенций языка,
которые мыслятся при этом как не зависящие от персонифицированных и говорящих разное и по-разному субъектов. В терминологии феноменологии говорения (где референция, напомним, понимается в редуцированно-сжатом варианте как одна из многих языковых модальностей) отказ от типологической стороны ноэтики означает, что языковому высказыванию отказывается тем самым в способности индуцировать и инсценировать в воспринимающем сознании «референцируемое» – конкретно определенный, не зависящий от внешних обстоятельств и субъективных коннотаций смысл, в том числе непрямой. Без чистого языкового актора, жанрово типологической я-инстанции, без инсценированности хотя бы полой точки говорения теряют, как мы старались показать выше, индуцирующую референциальную силу и все аналитические «истины» и математические формулы. В том числе и гуссерлевы «предложения в себе» ("2 х 2 = 4"; "все тела протяженны"). С позиции феноменологии говорения ситуация выглядит так, что Гуссерлев исходный тезис «назад – к самим вещам» можно понимать как «назад – к индуцирующей референции». После долгих колебаний Гуссерль для того и остановил в конечном счете редукцию на границе чистого трансцендентального Я, освобожденного от всех персонифицированных, психологических, социальных и т. д. черт, чтобы поддержать тем самым не релятивистскую, а, напротив, референциальную и истинностную – индуцирующую – силу «объективных» высказываний.Посмотрим на то же в обостренной постановке: не повисает ли в воздухе без типологической ноэтики и понятия чистого автора или актора утверждение о наличии индуцирующей «референциальной» силы у поэзии? Ответ, как кажется, и здесь должен быть положительным – аналогично тому, как схожая проблема смотрится с противоположной аналитической стороны. Мандельштамовские строки – «Яслово позабыл, что я хотел сказать. /Слепая ласточка в чертог теней вернется /На крыльях срезанных, с прозрачными играть. /В беспамятстве ночная песнь поется» – и при максимальном отвлечении от конкретного автора «говорят» нечто из «объективного» смысла схожим (но не тождественным) образом со «Все тела протяженны»: и здесь чистый актор и чистый автор (и их модификации в форме точек говорения) играют аналогичную чистому Я сознания роль – инсценированно индуцируют в воспринимающем сознании конкретно определенный, в том числе непрямой, смысл (воспроизводят акты отнесения выражений к смыслу). Различия между аналитической речью и поэзией – в типе рамочных и частных точек говорения, в сюжете их инсценировок, в манере и последовательности смен ФВ, в модальности и тональности. Если отказаться для поэзии от свойственного ей ноэтически типологического актора и идеи чистого автора, «сами» мандельштамовские строки ничего не будут в силах «объективно» сказать – индуцировать и инсценировать. Ситуация будет тем самым отдана, подтверждая худшие опасения аналитически интерпретировавшего феноменологию Шпета, на откуп интертекстуализму, готовому привлечь для «понимания» стихотворения все что угодно, находя в конечном счете их «объективный» смысл в субъективных особенностях поэтики Мандельштама, если не в психоаналитических упражнениях над его личностью – т. е. в субъективной ноэтике в виде психологии, идеологии, субъективного бессознательного и т. д. вместо ноэтики типологической (сказанное не противоречит идее возможных исторических изменений в смысле поэзии – таковые происходят вместе с историческими изменениями в типологических ноэтических ситуациях и точках говорения).