§ 13. «Апофатизм» эйдетики (обособленность эйдоса, его конечная невыразимость). Уже говорилось, что в качестве выражающих слоев смысла Гуссерль понимал, в частности, логику и язык, значительно же более важным и одновременно сложным оказывается определение того, что
расценивалось при этом как «выражаемое». Казалось бы, и здесь ответ очевиден: тот третий – эйдетический – уровень смысла, признание сущностной обособленности которого от логики и языка отличает, по Лосеву, феноменологию от неокантианства, и является, следовательно, мыслимым в феноменологии предметом выражения (или – в другом ракурсе – референтом) в логике и языке. Однако вопрос не решался в феноменологии столь однозначно, и именно эта непрямолинейность и составляла для Лосева его главный интерес к феноменологии. Разумеется, в общем смысле предмет выражения в логике и языке рассматривается Гуссерлем как связанный с эйдетикой, а в определенных случаях («объективные высказывания», «предложения в себе»)
– как прямо детерминированный ею, поскольку логическое и языковое мышление рассматриваются в феноменологии как предопределенные в их существе своими взаимоотношениями с тем сущностным эйдетическим созерцанием, которое всегда есть, по Гуссерлю, созерцание такого нечто, которое «само дано» сознанию. Однако – сразу отметим главное из того, что подчеркнуто акцентировалось Лосевым, – этот априорно самоданный эйдетический смысл и та смысловая предметность, которая считается выражаемой в логике и языке в своей непосредственной явленности, принципиально у Гуссерля не совпадают, хотя смысловая предметность и находится в детерминируемом эйдетикой соответствии с ней: то, что реально выражается в логике и языке, не есть у Гуссерля сама априорно созерцаемая данность. Здесь фиксируется модифицирующая смысловая (и языковая) граница. Это различие зафиксировано в феноменологии через разведение эйдоса (чистой созерцаемой сущности, идеи) и поэмы – как того, что конституируется актами сознания и на что непосредственно направлено выражение и в логике (в логических актах некоммуникативного означивания), и в языке (зависимость ноэмы от эйдоса, ее несамостоятельность подчеркнуты Гуссерлем в понятии «эйдос ноэмы» – «Идеи 1», 220, 221). Но и ноэма также семантически выражается (означивается) непрямо: здесь есть свои модификационные переходы и перепады, свои опущения и наращивания.Разведение эйдоса и ноэмы, а вместе с ней и ноэсы, и ноэзиса в целом, имело принципиально значимый характер – и для самой феноменологии, [181] и для рецепции гуссерлевой феноменологии в русской философии. В одних случаях ноэтически-ноэматические структуры Гуссерля были восприняты как ошибочный путь или, в более мягком варианте, как лишние этапы пути (напр., Г. Шпетом). В других случаях (символически настроенные концепции языка, в том числе лосевская) именно ноэтически-ноэматическая ступень оказалась тем, что можно в определенном смысле охарактеризовать как то, что было поставлено в основание или в центр дальнейшего разновекторного и детального развития. У Лосева аналогичный тезис входит в число основоположений его философии имени: эйдос сам по себе является и воспринимается, говорится в ФИ, как нерасчлененное единство, форму же расчлененного образа он получает только будучи рассмотренным на фоне какого-либо меонального окружения (ФИ, 95), т. е. будучи рассмотрен сквозь ноэсы как акты сознания. И ноэсы, и коррелятивные им ноэмы, и логические формы, и язык, и само сознание в целом – все это оценивалось Лосевым в качестве меонального окружения эйдоса. Функцией или следствием любого меонального окружения является обязательное расчленение эйдоса. Все, что привходит от меональных форм сознания, мыслилось Лосевым вслед за Гуссерлем как не тождественное эйдосу, который в своем бытии для себя от сознания не зависит. Гуссерль поэтому и говорит, что «связь истин иного рода, чем связи вещей, которые в них истинны» (ЛИ, 259), т. е. что логические связи иной природы, нежели связи в самом априорно данном смысле: последние не коррелятивно отражаются, вообще не соответствуют, но именно модифицированно выражаются в логике.