— Все степняки рождены женщинами, — распалялся суфи, — а этот Айдос рожден сукой бездомной. Нет у него ничего человеческого, все собачье. И живет по- собачьи, и поступает по- собачьи. А кто хочет быть в родстве с псом? Только псы. Ушли от него Бегис и Мыржык, потому что люди. И нам не по дороге с Айдосом. Камнями и забить его надо, бешеного…
Голос суфи окреп в гневе. Слова ложились одно к одному, как камушки. Бросал их суфи яростно, и они громко щелкали, оглушая того, кто был рядом.
Оробел, слушая суфи, бий. Камушки, нет, не камушки, а уже камни падали на его голову… «Э-э, так он погонит меня бить Айдоса, — подумал ошарашенный бранными словами Орынбай. — Привязать бы его язык. Слишком злой он».
Сам Орынбай любил бросать камни. И тоже целил в голову, но не в доме хозяина и не для забавы. И злости у бия было не меньше, чем у этого суфи. В драке лютым становился и мог убить противника. Был бы противник. Но что лютовать, когда бой окончен и тебя самого прогнали из собственного дома!
Смотрел Орынбай на исходящего яростью суфи, и казался он бию ястребом с подбитыми крыльями. Клюет, царапает все, что перед ним. А перед ним-то трава да песок. И пожалел Орынбай то тепло, что отдал несчастному, пожалел мяса, которым насытил его. Несчастные всегда вызывали в Орынбае брезгливость, и, если приходилось поневоле прикасаться к ним, он отирал руки о полу чекпена или сплевывал. Запах мертвечины мешал ему жить.
«Замолчал бы! — раздраженно подумал бий. — Кому теперь нужны твои слова!»
Смолкнув неожиданно, суфи вздохнул. Веки его устало опустились, и почти незрячим он произнес:
— Однако нет у нас сил бросить камень. А если и соберем силы воедино и бросим камень в Айдоса, то попадем в хана хивинского. Породим ветер Хивы, и снесет этот ветер все живое в степи.
Не собирался открывать рта Орынбай, — пусть гость изливает горе свое, а тут, услышав о ветре Хивы, спросил:
— И нас сметет?
— И нас, — подтвердил суфи.
— Нечем разве защититься? Джигиты есть, мечи ес. ть, кони есть…
Суфи грустно улыбнулся. Смешон этот воинственный Орынбай, размахивающий тупым мечом перед пушками хана.
— Что наша сотня коней! Жалкий ветерок против бури в тысячу коней, — сказал суфи. — Буран может остановить только буран.
— Откуда же ему взяться, бурану? Из Бухары.
— Япырмай! — обрадовался бий, будто в кромешной тьме увидел дорогу. — Ветер Бухары сильнее ветра Хивы. Бухара — ханство из ханств.
— В этом ханстве мы и найдем силу против Хивы, — назвал наконец суфи место, где должен родиться ветер мщения. Ему-то нужно было не защитить степняков от беды, а отомстить за собственное унижение. — Вместе отправимся к средоточию могущества и справедливости — эмиру бухарскому. Готовы ли, бий, в дальнюю дорогу?
Раздумывать было незачем Орынбаю. Сердцем он давно соединился с Бухарой и ждал только случая, чтобы протянуть к ней руки. Готов, великий суфи!
Жалость к этому несчастному беглецу и даже брезгливость, что жили только что в Орынбае и мешали с должным вниманием относиться к сказанному, вдруг сменились восхищением перед мудростью суфи. Бий готов был тут же сесть на коня и скакать в Бухару.
Однако скакать в Бухару было еще рано. Суфи остановил бия словами:
— Хорошо, если бы вместе с нами поехал Маман. Степь должна предстать перед очами светлейшего из светлейших хотя бы тремя правителями.
— Поедет, — заверил Орынбай. — Маман-бий не любит Хиву.
— Не любит… — задумчиво посмотрел куда-то в невидимое суфи, словно там был аул Мамана. — Не любит? Должен ненавидеть, должен проклясть и хана, и Айдоса!
Способен ли Маман проклясть хана и Айдоса, бий не знал. Не произносил Маман страшных слов. Мягок и рассудителен был. Но если суфи нужны страшные слова, пусть возьмет их.
— Проклянет! — твердо сказал Орынбай. Усомнился суфи в решительности Мамана. Дважды
посылал он Мыржыка к «русскому бию», и дважды тот вернулся ни с чем. Попытать третий раз счастья, что ли? Вместе с Мыржыком отправить Бегиса? Тот похитрее и потверже. Против мягкости твердость нужна.
— Где ангелы мои? — спросил суфи неведомо у кого. На Орынбая не посмотрел он, да и мог ли с просьбой своей обратиться к бию… Мог ли обидеть хозяина поручением, достойным лишь слуги. Таинственную силу вроде на помощь призвал. И она тотчас выполнила его желание.
В юрту вошли Бегис, Мыржык и Даулетназар. Сын Орынбая тоже стал ангелом суфи, услышал слова кунградского хакима.
«Святой, что ли? — удивился Орынбай. — Может, и настоящие ангелы с ним в родстве?»
— Мыржык, конь твой утомился в дороге, и ты измучился, — произнес суфи едва слышно, будто не конь нес молодого бия по степи, а сам хаким и сил осталось лишь столько, сколько нужно на эти несколько слов, обращенных к Мыржыку. Глаза полузакрытые смотрели на джигита с состраданием, грустно смотрели. Мог ли не воскликнуть Мыржык:
— Я весь в вашей воле, великий суфи!
— Знаю и все же не решаюсь приказывать тебе. Только просить, ангел мой!
Говорите, суфи!