Дальше он изверг каскад грязных инсинуаций, площадной брани, перемежавшихся со всякими мерзкими посулами и страшными угрозами. Он то волчком вертелся по комнате, то распускал, как павлиний хвост, полы своей шинели, визжал и захлебывался. До меня доносился кислый запах грязных носков и немытого тела, брызги его слюны попадали мне на лоб и щеки.
Эта мучительная и мерзкая процедура длилась долго, очень долго, не знаю сколько времени.
Я молчал.
После одного из туров истерического визга дергунчик круто остановился передо мной и сказал:
— Имейте в виду, Шепилов, сейчас решается ваша судьба, судьба вашей семьи и родных, цацкаться ни с кем не будем. Ну?!
Я подтвердил свой прежний ответ.
— Ну, что ж, — сказал дергунчик. — Вы сами вынесли себе приговор.
Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном бору; вишни, усыпанные плодами…
Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:
— Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.
Отдавал ли он действительно приказание, или это была мистификация — не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.
Направляясь к двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:
— Ну?!
Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.
И снова бесшумно появился рябой.
Я был убежден, что всё кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.
Прошло опять много времени.
— Подпишите, — услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.
— Я ничего подписывать не буду, — ответил я.
— Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно брали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.
Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.
— Можете быть свободны, — сказал ледяным тоном этот человек.
Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.
Было утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.
Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:
— Ты победил, Галилеянин!
— Ты победил, Галилеянин! Ты победил, Галилеянин!
«Ну при чем тут Галилеянин? — надрывно кричал другой голос. И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что — я Галилеянин?»
Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет, что будет.
Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае — дней. Надо всё привести в порядок.
Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.
В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал её от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.
Но никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.
На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе учились в Институте Красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.
Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.