Я пошел к ней напрямик. Тяжело и надрывно ухал копер, забивая сваи, дымились чадные костры, ревели машины, а выбитая в плотном насте дорога уводила к елям, стоявшим, подпирая друг друга, на пологом взгорье. Слева и справа от дороги, немного внизу, лежали белые полукружья, похожие на заметенные снегом озера, — это и были замерзшие, затаившиеся озера. Тогда была только осень, дурная торопливая осень, но здесь уже лежал снег, под сапогами хлюпала рыжая каша, а подтаявшие неровные овалы напоминали давно не стиранные мятые простыни в желтоватых пятнах детского греха. Тогда здесь не ходили машины, и люди шли по кривой ускользающей тропке, растянувшись бесконечной цепочкой, хотя было их совсем немного... Дорога вильнула в неглубокий овражек и, вынырнув из распадка, вновь поползла наверх, оскальзываясь и петляя. Отсюда начиналось кладбище — узкое, по ширине гривы, оно лепилось по сторонам от дороги, по которой с натужным ревом, все время расширяя проезд, отбирая у мертвых уже ненужное им на земле пространство, неслись оранжевые, розовые и желтые самосвалы. Кладбище было завалено сугробами, и дорожки между могилами сровнялись с оградами, снежные шапки, лежавшие на могильных обелисках, напоминали поникшие головы со стертыми, смазанными, обветренными, застывшими лицами. Жестяные звезды и деревянные кресты, частые макеты буровых вышек и редкие каменные надгробья. Проваливаясь в снег по пояс, я долго блуждал между могилами, между оградами, между сугробами. Выбеленная дождями и иссеченная метелями пирамидка. Эта? Маленькая фотография, прижатая к фанере стеклом. Точнее, не фотография, а желтый листок фотобумаги, сбросивший изображение, как деревья сбрасывают листву, укрывая ее под снегом, на остывшей земле, в остывшей земле, в вечной мерзлоте... Нет, кажется, дальше. Грива внезапно оборвалась, и над зелеными крыльями елей показались недостроенные корпуса вокзала. Бульдозеры копошились, перемалывая кирпич, выравнивая площадку, оставляя морковные следы. Самосвалы сбрасывали щебень и, опуская кузова на ходу, с тревожным грохотом влетали в туннель дороги, пропадая в снежном тумане, словно лавина всадников в окрашенных закатом бурках, подбадривая себя свистом и гиканьем, поднимая незащищающую завесу пыли, бесшабашно врывалась в пугающую узость ущелья. Почти на самом краю кладбища еще одна оградка, а за ней — небольшой бюст. Вот сюда и принесли тогда, в беспечную осень, Степана Повха, бурового мастера, пробурившего скважину № 200, первую скважину, которая дала самотлорскую нефть. Комья мерзлой земли были перемешаны с мокрым снегом, и по крышке они не стучали, а хлюпали, и холм, сбитый неумелой лопатой, на глазах ворочался и проседал...
Что-то странное было в очертаниях бюста, я подошел ближе и понял: какие-то мерзавцы тренировались здесь в меткости стрельбы...
— А толковали про него тогда, что везунчик, мол, Степа... — сказал Сорокин. — Ежели б, дескать, не ему попала двухсотая, кто бы знал про него. Случай в герои вывез...
— Случай-случай, а вывез, кого надо, — проворчал Макарцев. — A-а, про кого у нас только не лопотали. Лёвина разве не доставали этим?
— Раз за разом мужик берет верх, а про него: «Вот везуха!»
Лёвин в те годы, да и в последующие тоже, был самым прославленным буровым мастером на Самотлоре. Когда Китаев принял свою бригаду, измученную неудачами, задерганную бригадирской чехардой, он намеренно и даже несколько демонстративно избрал главной целью догнать Лёвина — задача мнилась невыполнимой и была заманчивой одновременно. Психологический расчет оказался точен — неужели вы, черти, так разуверились в себе, что даже капли самолюбия в вас не осталось? Осталось. Много еще осталось. Бригада Китаева заставила говорить о себе, но успехи ее еще во многом определялись отчаянным вдохновением: за блистательными взлетами следовали оглушительные падения, срывы Китаев переживал мучительно, да и вся бригада переживала, стараясь понять, почему так неровен ее путь. Были в бригаде свои признанные лидеры — бурильщики Сухоруков, Метрусенко, Сериков, помбуры Мовтяненко, Мухарметов, Недильский, Кильдеев, тоже ставшие впоследствии бурильщиками. Нелегко было бы отыскать людей, столь разительно не похожих друг на друга, но беспокойство их было общим, неделимым. Когда искренние старания сработать как можно лучше все же не приносили желанной победы, трудно было удержаться от того, чтобы не попытаться найти причины неудач не внутри себя, а вне бригады. И они пытались, они находили. «Конечно, — ехидно говорил Метрусенко. — У Лёвина весь год два станка было, а мы сколько из-за вышкарей простояли? То-то». — «Конечно, — вторил ему Сухоруков. — У Лёвина оба куста рядом с бетонкой, а у нас по лежневке еще час тащиться...» — «Ну да, — подхватывал Сериков, хотя не в его характере было следовать за Сухоруковым или Метрусенко, да и не те были у них отношения. — Как долотья румынские придут, их кому? Лёвину. А нам...» Многое тут говорилось в запальчивости, но запальчивость не объясняла всего, а, скорее, затуманивала суть дела...