Машина петляла по лесной дороге, я прислушивался к разговору Казачкова и Абрамовича, вспоминал встречи в коридорах и кабинетах нефтегазодобывающего управления и управления буровых работ, беседы со строителями, шоферами, вышкомонтажниками, партийными работниками, — но думал почему-то о несостоявшейся встрече Казачкова с сыном, а еще о письмах, оставшихся невостребованными на конторке в прихожей и сгоревших вместе с общежитием. Какая, наверное, это малость — встреча, которая не удалась, непрочитанные письма, — над чем тут раздумывать и о чем говорить? Встреча еще состоится, а письма... Да что там было, в этих непрочитанных письмах? Что жду, люблю, тоскую, вчера был дождь, сегодня зазеленела первая трава, завтра собираюсь в кино? Только это не слова, которых не привелось услышать, а непрожитые мгновения, которых уже не вернуть, это возможная, но неосуществленная жизнь, ибо была осуществлена другая, суть которой составляла самоотверженная работа, и от результатов этой работы зависит каждый из нас» где бы мы ни были и чем бы ни занимались.
Здесь, в Приобье, на Варь-Егане и Тагринке, Агане и Самотлоре, на небольшом и холодном пространстве, трудится крохотная часть населения страны, какая-то десятая доля процента. Но вклад их в экономику всего государства столь весом, что его не измерить одними лишь тоннами и кубометрами. Так можно ли, планируя тонны и кубы, планируя светлое будущее, не планировать для этих людей достойное настоящее?..
— И все ж таки, Петр Григорьевич, — сказал Абрамович, — мы здесь потому, что мы здесь можем.
Не впервые на Севере слышал я эту фразу, и не было в ней никогда ни жертвенности, ни чувства превосходства, а была будничная, обыденная, привычная убежденность в том, что всякую работу должен делать лишь тот, кто умеет ее делать, и поколебать такую убежденность не способны были никакие обстоятельства и никакие утраты.
— Эх, если б знать, — вздохнул Казачков, — если б знать, Валера, что же мы действительно можем...
— Узнаем еще, — отозвался Абрамович. — Какие наши годы.
Миновав лес, машина выскочила на взгорок.
Внизу, возле балков, стоял разукрашенный автобус, суетились люди, гремела музыка. Абрамович тут же включился в праздничные хлопоты, и вокруг его массивной фигуры завертелась беспечная карусель. Вытащили стол на утоптанный снег, положили на него горку одинаковых папок с дипломами. Шуршала оберточная бумага, тонко позвякивал хрусталь, буркомовский деятель придирчиво сверял число подарков со списком награжденных. Черемнов, молоденький щуплый парнишка с редкими усиками, разговаривал с Казачковым, глядя на него влюбленными глазами, а Казачков жал его руку с уважением профессионала, умеющего оценить чужую работу, и с доверчивой требовательностью мужского сердца. Свободные от вахт люди черемновской бригады молча и немного напряженно стояли вдоль стен, с любопытством наблюдая за подготовкой к митингу и все еще не войдя в роль виновников торжества.
На буровой продолжалась работа.
Солнечный свет бил прямо в распахнутые ворота вышки, но занятые своим делом буровики солнца не замечали, не ловили его лучей и не прятались от них.
3
В один прекрасный день я написал два заявления. Первое: «Главному редактору журнала «Смена». Прошу освободить меня от должности заведующего отделом рабочей молодежи». Второе: «Начальнику Карской нефтегазоразведочной экспедиции. Прошу принять меня на должность бурового рабочего в состав вверенной Вам экспедиции».
Через месяц я стоял на подсвечнике буровой вышки «Уралмаш ЗД», расположившейся на берегу уже истратившей себя речушки, стремившейся к Карскому морю, до него тоже рукой подать, однако мне было не до моря: задрав голову, я тупо смотрел, как к ротору приближается, раскачиваясь и роняя капли раствора, тяжелый элеватор, — и с нескрываемым отвращением к себе думал о том, что в своих сочинениях я чаще всего любил описывать именно эту операцию, вира-майна, спуск-подъем бурового инструмента. Конечно, издевался я над собой, в такие минуты всегда что-то куда-то движется, и это даже слепой заметит. Или заяц. Говорят, что зрение зайца устроено таким образом, что он видит предметы только в движении, потому-то, пытаясь спастись, он замирает, полагая, что становится невидим. Заяц. Дурак. Ба-а-а-анс! — элеватор саданул по муфте торчащей из скважины трубы, и бурильщик Гриша Подосинин покосился на меня: «Спишь?!» Кое-как я справился с воротцами элеватора и, хлюпая давно промокшими сапогами, возвратился на подсвечник. Конец первой вахты я помню урывками, фрагментами, обрезями, как тяжелый сон из кошмарных фантазий Сальвадора Дали. Но прошла неделя, минула другая, пролетела третья, и однажды, придя на вахту, я неожиданно обнаружил, что все или почти все металлические предметы, коих в достатке на буровой и которые, как мне казалось, вступили в сговор, чтобы сжить меня со свету, ведут себя вполне лояльно, а иные даже дружелюбно или хотя бы приветливо. Но уже я не мог забыть и теперь никогда не забуду, что видеть, как работают другие, это вовсе не то, что работать вместе с ними...