И вот в дачном поезде я еду в Быково. Положил рядом с собой вещевой мешок, а в ноги поставил бидон. И действительно, крепко задумался. Все думал и не мог решить, как построить действие в последних главах повести. И вдруг прямо над головой услышал голос проводника:
«Быково!..»
Поезд уже остановился. Я вспомнил, что должен что-то не позабыть... Ах, да, бидон! Схватив его, выскочил на платформу. Поезд тронулся. И только тогда взметнулась мысль: «Мешок!» Он остался в вагоне. Все — записки, материалы, черновики и почти готовую рукопись книги — уносил поезд.
Я бросился к начальнику станции, он позвонил на соседнюю, на конечный пункт. Но мешок исчез. Не обнаружил я его и в бюро находок.
Что делать? Не буду описывать авторских переживаний — все ясно и так. Редакция наседала, требуя повесть. Время от времени напоминали о себе и представители дивизии. А я был банкротом...
Мне ничего не оставалось, как писать повесть заново. Но теперь она потеряла сугубо документальный характер — ведь у меня уже не было моего архива. Пришлось дать волю воображению, фигура центрального героя, сохранившего свою подлинную фамилию, все более приобретала характер художественного образа, правда факта подчас уступала место правде искусства.
Так и родилось мое «Волоколамское шоссе».
Возможно, случайность, унесшая готовую рукопись строго документальной повести, позволила мне написать совсем иное, более художественно обобщенное произведение, но другого выхода у меня попросту не было.
— А какой же вариант был лучше? — спросил я Бека.
— Трудно сказать,— ответил он раздумчиво.— Вероятно, тот, который напечатан...
ЗАМЕЧАНИЕ ТВАРДОВСКОГО
— В тысяча девятьсот сорок втором году мне довольно часто приходилось встречаться с Александром Трифоновичем Твардовским. Он был тогда майором, работником газеты Западного фронта «Красноармейская правда», редакция которой находилась в Москве. Жил он на своей московской квартире и по утрам, перед уходом в редакцию, с увлечением писал «Василия Теркина». Я же в то время был военным корреспондентом журнала «Знамя», тоже жил в Москве и работал над повестью «Волоколамское шоссе».
Однажды вечером Твардовский пришел ко мне в гости.
Он спросил:
«Как дела?.. Что ты написал?..»
У меня в этот момент была готова глава, в которой описывался расстрел солдата, прострелившего себе руку.
Я прочитал Твардовскому эту главу.
Он слушал внимательно, а затем сказал:
«Да... Следовало, конечно, его расстрелять... Но мне солдата все же жалко... Понимаешь, жалко мне того, кого расстреливают...»
Больше он ничего не сказал.
Его слова меня задели и заставили призадуматься.
И в продолжение нескольких дней я нет-нет да и возвращался мыслью к замечанию Твардовского.
Как же сделать так, чтобы читателю не было жалко предателя и труса?
Однажды у меня мелькнула мысль: а что, если ввести читателя в некоторое заблуждение — сделать так, будто мой герой Баурджан Момыш-Улы прощает предателя? Этим будет дан выход чувству жалости, и тогда читатель, которого я снова верну к реальности, уже спокойно и без чувства жалости воспримет суровый суд командира.
Я так и поступил. Вписал страницу «прощения» — картину, которая лишь промелькнула в уме Момыш-Улы. Глава зазвучала по-иному и стала, кажется, сильнее.
Как-то к случаю, много времени спустя, я спросил Твардовского:
«А теперь его не жалко?»
Он ответил:
«Да, пожалуй, теперь не жалко!..»
ЭКСПРОМТ
Осень 1942 года, студия Радиокомитета, поздний вечер.
Только что окончились радиопередачи, и Василий Иванович Качалов, выступавший в последней программе с чтением стихов, вышел на улицу. Было темно, холодно, падал мокрый снег.
Качалов шел по Малой Никитской улице, направляясь к Никитским воротам. Он был в шубе, глубоких галошах и высокой каракулевой шапке. Василий Иванович шел медленно, слегка опираясь на массивную палку. Рядом шагал диктор Радиокомитета Всеволод Шевцов. Тайно влюбленный в Качалова, он провожал его домой, в Брюсовский переулок.
На улице пустынно и тихо. Изредка в непроглядной тьме молчаливой тенью промелькнет прохожий или медленно проедет автомашина с синими маскировочными фарами. И только густое черное небо временами вздрагивало короткими отблесками далеких оранжевых зарев.
У Никитских ворот Качалова и Шевцова остановил комендантский патруль:
— Ваши пропуска!..
Шевцов предъявил пропуск.
— А у вас?..
Качалов неловко замялся.
— Это — знаменитый артист, Василий Иванович Качалов,— поспешил на выручку Шевцов.— У него нет пропуска... Пропустите его, пожалуйста... Он живет совсем рядом, вот здесь, в Брюсовском переулке...
Пауза.
Тонкий луч карманного фонаря скользнул по лицам и на мгновение остановился на лице Качалова.
— Я не знаю товарища Качалова в лицо,— смущенно признался офицер.— Откуда мне знать, что это он?..
Качалов усмехнулся и заговорил — заговорил неожиданно стихами: