Дни проводила я, погруженная в скорбные думы, ночами горевала, не смыкая глаз до рассвета, и вечером четырнадцатого дня снова пошла в усадьбу Сайондзи. На сей раз господин меня принял. Он говорил о былом, вспоминал разные события прошлого, а потом сказал:
— Похоже, что нет надежды на исцеление...
Не описать словами горе, охватившее меня при этих его словах! Я пришла в усадьбу с тайным намерением попросить Акэбоно, нельзя ли мне как-нибудь еще хоть раз встретиться с государем, но не знала, как об этом заговорить. Но Акэбоно, как видно, понял, что творилось в моей душе, и сказал, что государь вспоминал обо мне. «Приходи во дворец!» — сказал Акэбоно, и я быстро покинула усадьбу, чтобы никто не увидал моих слез. На обратном пути, близ Утино, мне повстречалось много людей, идущих на кладбище проведать своих родных, ныне уже бесплотных, и я подумала — придет время, и я тоже отойду к числу мертвых...
На следующий день, поздно вечером, я пришла во дворец Томикодзи, вошла во двор через ворота позади дворца, на пересечении Второй дороги и улицы Кёгоку, спросила вельможу Сайондзи и с его помощью, словно в каком-то призрачном сне, увидела государя...
А наутро — помнится, это было в шестнадцатый день — я услыхала: «Скончался!» Я готовилась к этому в глубине души, и все-таки, когда услышала, что все кончено, безысходное горе и жалость сдавили сердце... Я опять пошла во дворец. В одном углу двора ломали алтарь, воздвигнутый для молебнов о здравии, по двору сновали люди, но стояла тишина, не слышно было ни звука, в главных покоях — Небесном чертоге, Сисиндэн, — ни огонька. Наследник, как видно, еще засветло уехал во дворец на Вторую дорогу, удалившись от скверны, все опустело. По мере того как сгущались сумерки, становилось все безлюдней. Когда вечер перешел в ночь, почтить память покойного государя прибыли оба наместника из Рокухары. Токинори Ходзё расположился со свитой на улице Томикодзи, приказав выставить горящие факелы у карнизов крыш вдоль всей улицы, а Садзаки Ходзё сидел на походном складном сиденье у проезда Кёгоку, перед ярко горевшим костром, а позади двумя рядами стояли его вассалы; это выглядело, надо признать, очень торжественно.
Наступила уже глубокая ночь, но мне некуда было идти, я осталась одна на опустевшем дворе, вспоминала минувшее, мне казалось, вот сейчас, минуту назад, государь был рядом, живой, здоровый... Никакими словами не описать мое горе!
Я взглянула на луну, она сияла так ярко...
В древности, когда Шакья-Муни переселился в нирвану, луна и солнце померкли, опечалились неразумные твари — птицы и звери. Вот и моя скорбь была так велика, что даже ясная луна, которую я всегда воспевала в стихах, теперь будила в душе лишь горечь...
Когда рассвело, я вернулась домой, но успокоиться не могла; услыхав, что распорядителем похорон назначен Сукэфую Хино, зять тюнагона Накаканэ, я пошла к его жене, с которой была знакома, попросить, чтобы мне позволили хотя бы издали еще раз взглянуть на государя в гробу, но получила отказ. Делать нечего, я ушла, но по-прежнему хотела во что бы то ни стало еще раз его увидеть. Переодевшись в светское платье, я целый день простояла возле дворца, но так ничего и не добилась. Наступил уже вечер, когда мне показалось, что гроб внесли в зал; я тихо приблизилась, взглянула сквозь щелку между бамбуковыми шторами, но увидела только яркий свет огней, очевидно, там, в окружении этих огней, стоял гроб. В глазах у меня потемнело, сердце забилось. Вскоре раздался голос: «Выносите!» Подъехала карета, гроб вынесли. Прежний император Фусими проводил гроб отца до ворот, я видела, как в горе он утирал слезы рукавом своего кафтана. Я тотчас же выбежала на проезд Кёгоку и пошла следом за погребальной каретой, шла босиком, потому что когда стали выносить гроб, обувь моя куда-то запропастилась, и я, растерявшись, так и не нашла ее в спешке. Когда карета сворачивала на запад от Пятого проезда Кёгоку, она зацепилась за установленный там бамбуковый шест, плетеная штора с одной стороны свалилась, и слуга, взобравшись наверх, стал ее привязывать; в это время я заметила тюдзё Сукэюки, одетого в глубокий траур. Скорбью веяло от его черных рукавов, насквозь промокших от слез.