— Я никогда не подумал бы, что все мои стремления нашли такую печальную оценку. Разумеется, я никогда и не рассчитывал нравиться всем и каждому, потому что в этом случае я должен был быть полнейшим нравственным ничтожеством. Не нравиться никому — в этом еще чувствуется определенное величие, потому что сильный человек должен быть всегда готов к тому, что его не оценят, не поймут, не разгадают. Но с этим считаться нельзя. Пусть все ворчат — лишь бы я сам чувствовал, что исполняю по крайнему разумению свой долг. И я надеялся на то, что страна встретит с некоторым удовлетворением мой образ действий по отношению к Франции. После того как Суворов завоевал Турин, Мантую, покорил все прочие крепости и захватил весь Пьемонт, парижская директория слала мне курьера за курьером, умоляя о мире. Сам Суворов присоединился к этим просьбам. Я же сказал, что это было бы оскорблением России, ее воинству, если бы я остановился на полудороге. И я думал, что русские скажут: вот царь, который видит свою честь в чести России, и пусть он — друг или недруг крестьян, пусть он закрывает вольные типографии, запрещает чтение французских газет, ношение жилетов, фраков и старых мундиров, он все-таки истинный друг России. И вот… — говоря это, государь задумчиво посмотрел в окно. Вдруг его мысли приняли новое направление, и он сказал: — Однако теперь, как я вижу, уже собрались все лица, назначенные мною участвовать в погребении польского короля; нам пора! Пойдем, Константин! — и, не дожидаясь ответа сына, он резко повернулся и твердым, прямым, как он сам, шагом, направился к двери.
Великий князь последовал за ним.
XII
Всецело отдаваясь государственным делам, не имея зачастую времени для сна, Павел Петрович находил тем не менее время на то, чтобы лично следить за возведением новой, задуманной им постройки.
Зимний дворец с его потайными ходами и запутанными коридорами представлял собой не очень-то безопасное убежище, а между тем в последнее время государю приходилось порой задумываться и об этом. Кроме того, Зимний дворец был слишком полон воспоминаниями, тенями прошлого, а Павлу Петровичу хотелось создать для царской семьи нечто совершенно новое — ведь он верил в то, что его царствование знаменует собою новую эру для страны, а такому царствованию следовало иметь свой памятник.
Исходя из этого, государь предпринял постройку нового дворца, который был назван Михайловским. Этот дворец обошелся в огромную сумму, что представляло собой немалую жертву в такое время, когда война и без того отнимала массу денег… Но государь не смотрел ни на что — так страстно хотелось ему видеть осуществление своей мечты. Поэтому, когда в ноябре 1800 года дворец был приблизительно готов, государь поторопился поскорее переехать туда, хотя внутри него была такая сырость, что со стен лили потоки воды.
Но окончательное переселение царской семьи было отложено на девятнадцатое число, когда предполагалось отпраздновать новоселье парадным обедом, после которого вечером предполагался пышный маскарад.
Все утро этого дня государь находился в большом нетерпении. Пока он еще занимался в кабинете Зимнего дворца, но ему хотелось поскорее съездить в Михайловский, чтобы посмотреть, все ли там готово. Однако сначала он хотел исполнить одно дело, которое в его душе как-то странно связывалось с окончательным переездом в новое, безопасное жилище.
Это дело касалось гусара Бауэра, который до сего времени служил в суворовской итальянской армии, но был отправлен фельдмаршалом под строгим арестом в Петербург с донесением о том, что он, Бауэр, хвастал пред прочими офицерами своего полка готовностью убить царя, для чего ему пока еще не хватало только удобного случая, но едва этот случай настанет, как он, Бауэр, ни в коем случае не упустит его.
Суворов не хотел сам решать, как быть в столь исключительном деле, а потому и отправил Бауэра в Петербург. Здесь военный суд приговорил гусара к смертной казни, но государь к удивлению всех заменил ее пожизненным заключением в крепости.
В течение десяти месяцев, во время которых Бауэр находился в крепости, государь беспрестанно интересовался им и справлялся о нем. В первое время донесения были очень неблагоприятны для узника: он неистовствовал, сыпал на голову царя жесточайшие проклятия, разражался бессмысленными угрозами. Но потом в его поведении произошел какой-то перелом. Бауэр съежился, затих, стал часами молиться в своей камере и всем своим видом свидетельствовал о глубочайшем раскаянии.
Государь пожелал воспользоваться просветлением арестанта, чтобы лично допросить его и узнать, как могла прийти ему в голову мысль о цареубийстве.
Когда Бауэра доставили под конвоем во дворец, государь приказал ввести арестованного к нему в кабинет без всякой стражи.