Есть такие чувства, такие состояния сознания, которые нельзя описать словами. Трансцендентная красота луны, восходящей над полем, когда душа успокаивается на время, лишь настолько, чтобы напомнить тебе, что ты все еще жив, все еще человек, в мире, который, кажется, поработили бесчеловечные звери. И глубокая, неотвязная песнь потери, с ее перекрещенными гармониями и острыми контрапунктами; то, как она проникает в тебя и выворачивает твой дух наизнанку, выворачивает наружу все твое существо через сердце или рот и оставляет висеть, нагое и уязвимое. Есть некоторые припевы, которые поселились в его сердце и разуме и стали постоянной частью его – и порой ему нравится представлять, что мужчины и женщины, сочинившие эти произведения, чувствовали в точности то же, что он, когда слушает или играет их. Каждая его мысль – их мыль, и через заклинание ритма он чувствует, сквозь невозможность времени и пространства, каждое содрогание и каждую боль сердца композитора. Музыка – способ передавать эмоцию от одной груди к другой. Это способ постигать непостижимое, чувствовать то, с чем мы не позволили бы себе соприкоснуться никаким иным способом. Эти агонии и экстазы – они могу сломать нас, использовать нас, сжечь нас дотла, если мы не будем прикрывать наши сердца музыкой, как щитом.
Даже если мы говорим на разных языках, музыка в своей милости дарует нам взаимопонимание. Сострадательная дрожь сердца, когда гармония перекатывается третями или седьмыми частями и разрешается в октаве – величайшее чудо, какое Господь когда-либо являл, ибо оно показывает нам, что мы едины. Среди нас нет ни одного человека, будь то немец или Томми, ариец или еврей, умник или простак, кто бы не чувствовал то же, что и ты, что и мы все. В моменты наивысшей наивности он думал: «
Он дрожит. Вечер холодный; зима уже здесь, хотя снег еще не выпал. В голых ветках яблонь двигается какое-то живое существо, слышны подскоки и скользящий скрежет птичьих лап по суку. Но он не видит птицу, а птица уже не поет песен. Он раскуривает трубку и выдыхает дым в направлении птицы. Дым тает и исчезает среди темных ветвей.
В час самой глубокой ночи или даже в бледности сумерек тот факт, что он все еще жив, часто вызывает у Антона унылое удивление. Он ничем не заслужил право на существование, он это понимает, и любое счастье, которое приносит ему новая жизнь, ничем не заслужено. Но такова жизнь, не так ли? Ты просто продолжаешь. Ты живешь. Даже когда горе наливает твое нутро свинцом, и черное безликое море поднимается в душе. Говорят, мужчины не плачут, даже если они монахи, но кто здесь и сейчас не всхлипывает, когда думает, что никто не смотрит? По краю ноздрей всегда идет красная каемка и постоянно горит солью. И глаза всегда полны, как колодец глубиной до центра Земли. Сожаления легко вызовут потоп слез – сожаления о словах, которые ты мог сказать, но не сказал, о делах, которые мог сделать, о прикосновении, полном доброты, к плечу или к маленькой нагретой солнцем макушки. И сожаления о небольших жестах внимания, которые тебе были доступны, – завязать развязавшийся шнурок или застегнуть зимнее пальто повыше к подбородку. Все, что ты мог сделать, но не сделал. Все, что могло быть, но никогда больше не будет. Столько тел лежат в могилах, но среди них нет твоего. Даже когда представляешь себя без движения, когда пытаешься заключить сделку: «