Пробивавшиеся сквозь листву солнечные лучи, хрупкие и нежные, как фарфор, обрамляли этот пейзаж, который позже Яаков назовет несколько высокопарно «вечной картиной любви».
— Мальчику, наблюдающему за красивыми женщинами, хочется совсем не того, чего хочется взрослому, — пояснил он мне. — Это сейчас ты мальчик, Зейде, а ведь скоро повзрослеешь, так что должен разбираться в таких вещах.
Маленького мальчика не интересуют цицкес[13] или тухес,[14] ему нужно что-то гораздо большее… Не красоту той или этой он ищет — ему большую красоту подавай, весь мир, срывать звезды с неба, всю землю, всю жизнь, и огромный океан обнять… Женщина не всегда может предоставить тебе все это. Когда-то у меня был в хозяйстве работник, однажды мы с ним разговорились на эту тему. Он сказал мне: «Шейнфельд! В целом мире таких женщин, может, наберется пять или шесть. Однако, будучи детьми, мы об этом не знаем, а вырастая, так их и не встречаем». Ты ведь помнишь того толстяка, который работал у меня?
С крыши доносилось влюбленное щелканье аистов.
— На берегу реки собирались холостые деревенские парни, писали на клочках бумаги слова любви и складывали вот так, Зейде… — Яаков вытащил из ящика стола желтый бумажный бланк. — Вот так, а потом та-а-к, теперь переворачиваем, открываем, разглаживаем ногтем, и вот тебе — кораблик!
Яаков протянул мне аккуратный маленький бумажный кораблик, из тех, что отцы складывают своим сыновьям.
— Иногда в таком кораблике помещалось целое любовное послание, но чаще — только рисунок, какое-ниудь пронзенное сердце, или истекающие кровью соловьи, или всякие неуклюжие дома с коровой, деревом и кучей младенцев.
Парни отпускали кораблики нестись по течению по направлению к прачкам, стиравшим в двух шагах ниже по реке. Многие кораблики промокали и тонули, другие переворачивались или запутывались, отнесенные ветром в прибрежные заросли камыша. Лишь некоторые, уцелевшие, немедленно расхватывались девушками, готовыми выцарапать друг дружке глаза, только бы завладсть таким корабликом.
Никто не подписывал писем, будучи вполне уверенным в том, что те же высшие силы, что спасли кораблик, приведя его к суженой, и укрепили руки ее в борьбе с соперницами, откроют ей также имя писавшего.
Воспоминание словно разгладило сухие, горькие вкладки на лице, и подбородок его задрожал. Только спустя многие годы я понял, что таким образом он хотел испытать меня, объясниться и, может, извиниться за грех, которого не совершал. Яаков чувствовал вину, не зная, что виноват во всем не он, а я.
— Может, нам выпить, Зейде, а? — У него всегда выходило «ви-пить», точно как у мамы с Глоберманом, да и у Рабиновича.
— Моше рассердится, — сказал я, — мне ведь только двенадцать.
— Во-первых, я тоже твой отец, Зейде, а не только Рабинович. Во-вторых, мы просто-напросто ему не скажем.
С этими словами он извлек из недр кухонного шкафа пару бокалов, настолько тонких и прозрачных, что лишь когда они наполнились коньяком, стала заметна их округлая форма. Теперь они мои и стоят в моем шкафу, и я по-прежнему остерегаюсь брать их в руки.
Отхлебнув малую толику, я закашлялся. По коже забегали мурашки, и по телу разлилось блаженное тепло.
— Ну как, хорошо?
— Просто как огонь, — выдохнул я.
— Твоя мама очень любила випить, — сказал Яаков, — крепкий гранатовый ликер, иногда коньяк, но больше всего она-таки любила граппу. Это такой итальянский напиток. Глоберман приносил ей иногда бутылочку-другую, и раз в неделю они сидели и выпивали вместе. Он подносил к ее рту маленькие шоколадки и рассказывал ей разные байки. Больше полбутылки могли они так приговорить, а после встать и пойти работать как ни в чем не бывало. Чтобы так мне было хорошо! Конечно, полбутылки посреди бела дня — это не так уж и много, но, с другой стороны, это совсем не мало. Поначалу она этого Сойхера на нюх не выносила. Если встречала его на улице или в поле — она готова была ему глаза выцарапать. Но випивки раз в неделю просто-таки сделали их друзьями. Чтоб ты знал, Зейде, не нужно многого, чтобы подружиться. Впрочем, и для ненависти, и для любви не требуется много причин.
Голос Яакова надломился.
— Все в деревне спрашивали меня, почему я полюбил ее. И в глаза спрашивали, и за глаза: «И с чего это ты влюбился в Юдит Рабиновича, Шейнфельд? Как это ты допустил, чтобы Ривка твоя ушла, Шейнфельд?»
Яаков помолчал, а затем продолжил, отвечая на вопрос, которого я не задавал ему ни вслух, ни в душе.
— Не нужно больших поводов для любви к женщине. Иногда достаточно одного-единственного слова, поворота головы, иногда одного движения губ, когда она говорит «девять» или «восемь». Вот смотри: на слове «девять» ее губы складываются вот так, наподобие поцелуя, на секунду приоткрывая рот, и вот уже она касается верхними зубами нижней губы для «в», а затем ее рот вновь слегка приоткрывается на «я».
Шейнфельд уставился на меня, желая убедиться, что я постиг смысл его слов.