Я слышал его голос, как во сне, но, превозмогая жару, проползти узкий тоннель, с потолка и стен которого постоянно осыпался песок, запорошивший нам глаза, и вытащить при этом на себе мертвую женщину надо было наяву, а не во сне. Нам понадобилось не менее получаса, чтобы выбраться на свежий воздух. И потом еще пришлось долго ждать появления доктора Сайленса. Мы отнесли мисс Рэгги прямо в верхней одежде на второй этаж.
— Мумия не причинит вам больше никаких неприятностей, — сказал доктор Сайленс нашему хозяину вечером, перед отъездом, — при том, разумеется, условии, что ни вы, ни ваши домочадцы не будете нарушать ее покой.
Уезжали мы как в тумане.
— Я знаю, что вы не видели ее лица, — заметил доктор Сайленс, когда мы, завернувшись в пледы, уже сидели в пустом купе.
Я только покачал головой, не в силах объяснить, что меня предостерег какой-то глубинный инстинкт.
Доктор повернулся ко мне, бледный, искренне опечаленный.
— Оно было все опалено, — с трудом выговорил он. — Как от взрыва…
Харрис, коммерсант, торговец шелками, возвращался из своей деловой поездки по Южной Германии, когда его охватило внезапное желание пересесть в Страсбурге на горную ветку железной дороги и посетить свою старую школу, в которой он не был более тридцати лет. Именно этому случайному желанию младшего компаньона фирмы «Братья Харрис», контора которой находится около кладбища собора Св. Павла, Джон Сайленс обязан одним из самых любопытных случаев, когда-либо им расследованных, ибо как раз в это время он путешествовал по тем же горам с альпинистским рюкзаком за спиной; и так уж случилось, что оба они, прибыв разными путями, остановились в одной и той же гостинице.
Хотя вот уже тридцать лет Харрис занимался исключительно прибыльным делом — покупкой и продажей шелков, пребывание в этой школе оставило в его душе глубокий след и, возможно незаметно для него самого, сильно повлияло на всю его последующую жизнь. Он принадлежал к небольшой, очень набожной протестантской общине (думаю, нет необходимости уточнять, какой именно), и пятнадцати лет от роду отец отослал его в школу — отчасти для того, чтобы он изучил немецкий язык в объеме, достаточном для ведения коммерческих операций, отчасти для того, чтобы его приучили к строгой дисциплине, в то время особо необходимой его душе и телу.
Жизнь в школе и в самом деле оказалась очень суровой, что, несомненно, пошло на пользу молодому Харрису; хотя телесные наказания там и не применялись, но существовала особая система умственного и духовного воспитания, которая способствовала возвышению души, полному искоренению пороков, укреплению характера, но без применения, однако, мучительных наказаний, походящих скорее на личную месть, чем на средство воспитания.
Тогда он был мечтательным, впечатлительным подростком; и вот сейчас, когда поезд медленно поднимался в гору по извилистой колее, Харрис не без приятности вспоминал протекшие с тех времен годы, и из затененных уголков его памяти живо всплывали позабытые подробности. Жизнь в этой отдаленной горной деревушке, огражденной от суетного мира любовью и верой благочестивого Братства, ревностно заботившегося о нескольких сотнях ребят из всех европейских стран, казалась ему поистине удивительной. Минувшее, картина за картиной, возвращалось к нему. Он как будто воочию видел перед собой длинные каменные коридоры, отделанные сосной классы, где они проводили в занятиях знойные летние дни, — за открытыми окнами в солнечном свете мелькали жужжащие пчелы, а в его уме буквы немецкого алфавита боролись тогда с мечтами об английских газонах.
Неожиданно в эти его мечты вторгался пронзительный крик учителя немецкого языка:
— Ты спишь, Харрис? Встань!
И приходилось с книгой в руке стоять нестерпимо долгий час; за это время колени становились как восковые, а голова тяжелела, точно пушечное ядро.
Он даже помнил запах еды — ежедневную Sauerkraut,
[9]жилистое мясо, которым их потчевали дважды в неделю на обед, горячий шоколад по воскресеньям; он с улыбкой вспоминал о половинном рационе, которым наказывали тех, кто говорил по-английски. Он заново ощущал тяжелый, сладковатый аромат, исходящий от крестьянского хлеба, когда его макают в молоко, — таков был их шестичасовой завтрак, видел огромный Speisesal. [10]где сотни мальчиков в школьной форме, все еще не проснувшись, молча давятся этим грубым хлебом, спеша покончить с завтраком, пока не зазвонит колокол, возвещающий об окончании трапезы, а все это время в дальнем конце столовой, там, где сидят учителя, сквозь узкие окна-щели проглядывает восхитительная панорама полей и лесов.Затем он вспомнил о большой, похожей на амбар комнате на верхнем этаже, где все они спали на деревянных кроватях, и тут же в памяти зазвучал беспощадный звон колокола, что будил их в пять часов утра, призывая в вымощенную каменными плитами Waschkaminer,
[11]в которой ученики и учителя быстро мылись в ледяной воде, а затем молча одевались.