Эту квартиру, как и ту, что была на Тверской, никак нельзя было назвать уютной. Да и что такое уют? Выдержанность стиля? Внутренняя гармония всех составляющих его элементов? Но сюда вещи, казалось, сбежались на короткое время, так, постоять, чтобы при случае разбежаться в разные стороны. Они и о побеге сговориться не сумели бы: слишком разные у всех были характеры. Невозможно представить, чтобы старинный, «благородных кровей» шкаф, откуда безмолвно в своем патрицианском высокомерии взирал гипсовый император Тиберий (позже к нему присоединился принесенный кем-то цветной портрет Горбачева с еще не подчищенным сургучным пятном на лбу в форме Новой Зеландии), нашел общий язык с продавленным диванчиком под истертым плюшем. Или чтобы аристократический кабинетный рояль с инкрустациями – память о матери, талантливой пианистке, – нашел общую тему для беседы с колченогим столом. Но в том-то и дело, что у каждого из них было свое предназначение в этом доме, и, как актеры, занятые в одном спектакле, они покорно исполняли свои роли.
Вы подходите к двери и звоните три раза. Непременно три. Иначе за дверью затаится тишина и не откроют. «Благодарю покорно, – говаривала хозяйка. – По голове получить не хочу!» Не приколота ли к черной дерматиновой обивке двери записка с просьбой не беспокоить? С трех до пяти такую записку можно было часто увидеть.
Обычно я приходил после суточного дежурства. Анастасия Ивановна сразу же открывала и приглашала в кухню. Всегда считала своим долгом накормить или хотя бы напоить чаем.
Прихожая настолько тесная, что вдвоем раздеваться в ней невозможно. На полу много стоптанных тапочек – гость должен переменить обувь, а не таскать на подошвах грязь в комнату.
В кухне уже ждут гречневая каша, салат из свеклы, чечевичный суп под рассуждения о похлебке, за которую Иаков продал право первородства.
– Вкусно. Вы сами готовили?
– Ну конечно! Ешьте, ешьте, вы после дежурства. – И вдруг спохватываясь: – Я, свинья, опять забыла! – Вставала. И я вслед за ней. Легким движением крестила стоявшую на столе еду, тихо, хотя и с нажимом, как бы утверждая для себя истинность произносимых слов, говорила слова молитвы.
Ее набожность мне поначалу казалась чрезмерной, даже показной. Но чем лучше я узнавал ее, тем больше открывалось мне, что дело совсем, совсем в ином. То мне казалось, что внутри ее все время идет спор о вере и этот нажим в интонациях нужен, чтобы самой себе что-то доказать. И все это было, конечно, моим заблуждением. Подлинная причина ее страданий открылась мне годы спустя, во время нашей поездки в Коктебель на съемки фильма о Марине Цветаевой.
Мы сидим в кухне. Со всех стен на нас смотрят кошки и собаки – с прошлогодних календарей, наклеенных приходящими доброхотами.
Вообще, надо сказать, кухня меньше всего отражала сущность ее натуры. Аскетизм. Непритязательность в еде. Луковицы в банках, прорастающие зелеными перьями. Да, это было ее. И забавные собачьи морды были ей по сердцу. Об одной кошке, изображенной на большой цветной фотографии, в жеманном испуге поджавшей розовые губы, говорила с восхищением:
– Ну, вылитая Доброслава! Поразительно, правда?
Последние годы зрение ее еще больше ухудшилось – в сильных очках и с увеличительным стеклом в руке с трудом разбирала печатные тексты. Так что многое из той безвкусицы, что появлялась на стенах ее квартиры, она просто не видела.
Комната при всей разномастности вещей была
Но была здесь еще и некая сокровенная часть. За шторой, скрытая от посетителей, находилась маленькая спаленка, куда обычно редко кто допускался. Там помещалось самое драгоценное, все, что так или иначе радовало ее душу.
Верхнюю часть стены над узловатым диваном занимал холст с обтрепанными краями – копия растрескавшимися масляными красками картины Васнецова «Три богатыря», исполненная сыном Андреем в нежном возрасте. Работа сама по себе наивная, полудетская. Тем, видимо, и услаждавшая материнское сердце. А ниже, у самого ложа, уже настоящая ценность – две акварели Максимилиана Волошина. Коктебельские пейзажи. Серебристый и охристый. Киммерийская степь, море.
И еще в этом сокровенном, отгороженном от всех пространстве помещалась домашняя церковь – иконостас от пола до потолка с потускневшей позолотой дерева, закапанного воском. Какие молитвы шептали здесь ее пересохшие губы, за кого просила она?
В изголовье ее неуютного ложа стояла резная тумбочка, а что было в ней и за диванчиком, я уже не знаю. Прятал однажды в пестрый шерстяной носок по ее просьбе деньги, долг, который принес, – опасалась случайных гостей, должны были вот-вот прийти.