— Вас любили еще до того, как вы появились на свет, — сказала она, — и окружали любовью постоянно, с минуты вашего рождения. Вы, должно быть, думаете, мистер Джон, что молодым леди нравится жить так, как жила ваша мать: в безвестности, одиночестве, никого не видя, никого не принимая, — и это с двадцати одного года и до сорока семи?! Если вы так полагаете, то очень ошибаетесь. А ваша мать делала это ради вас, для того, чтобы люди забыли о ней, чтобы никакая сплетня не коснулась вашего имени. И разве они не забыли? Разве когда-нибудь кто-нибудь обмолвился вам хоть словечком обо всем, что тут случилось когда-то? А отчего? Оттого, что ваша мать от всего отказалась. Жертвовать собой — такова уж материнская участь, все сыновья и дочери находят, что так и должно быть. Но есть такие жертвы, за которые ничем никогда невозможно отплатить. Поразмыслите над этим на досуге!
Она подошла к Джону с его сорочкой в руках, положила ее возле него на кровати и вышла из комнаты.
Время шло. Тени сгущались в углах комнаты, пьянящий и сладкий запах каприфолий вливался сюда с террасы, напоминая почему-то о ладане.
Джон пытался привести в ясность свои мысли, разобраться трезво во всем том новом, что отныне вошло в его жизнь.
Где-то в доме глухо прозвенел гонг. Джон спустился вниз к обеду, охваченный мучительным ощущением неловкости, связанности. Женщина, сидевшая за столом, казалась ему теперь каким-то новым, незнакомым существом. Он попросту не мог представить себе ее в привычной роли героини «романа».
Молча сел на свое место напротив матери.
Она разговаривала с ним самым естественным тоном, даже пыталась улыбаться ему. Джон выслушал новости относительно сада; а когда мать заговорила о книге, которую недавно прочла, вдруг перебил ее — и это вышло резче и грубее, чем он ожидал.
— Какой ты выбрала маршрут? — спросил он.
Снова слабая краска разлилась по ее лицу.
— Это ты о поездке в Нью-Йорк? Прямым сообщением через Шербург.
— Выезжаешь завтра?
— Да, в десять пятьдесят. Я успею сначала проводить тебя.
— Не знаю, уеду ли я, — возразил Джон. Не то, чтобы он действительно передумал, но ему бессознательно захотелось возбудить сочувственное внимание к себе и своей обиде.
— О, тогда я отложу свой отъезд!
— Нет, нет, с какой стати тебе откладывать? — встревожился он в ярости на себя за то, что заставил ее сказать слова, которые ему хотелось услышать. — Твой отъезд не находится ни в какой зависимости от моего!
— Мы потолкуем об этом после обеда, хорошо? — предложила миссис Теннент, стараясь говорить непринужденно. — Допивай свое вино и приходи в сад.
Джон нашел ее в той же оранжерее, где они беседовали утром.
— Не хочешь ли папиросу? — спросил он отрывисто, зажег спичку и, пока мать закуривала, поймал себя на том, что снова пристально всматривается в эту новую, незнакомую ему до сегодняшнего дня женщину.
Но при угасающем бледном свете дня не мог уже найти того нового, что заметил в ней утром.
— Разумеется, тебе следует ехать завтра, — сказал он, потушив спичку. — Ты, кажется, говорила, что ты… что ваша свадьба назначена на ближайшее время? Если ты не выедешь в срок, то мистер Вэнрайль…
— О, Джон! — так и вскинулась при этом слове миссис Теннент.
— Я никогда в жизни его не видел, — возразил Джон с холодным бешенством, отвечая на упрек в ее глазах. — Я ничего о нем не знаю.
— А он хранит все твои фотографии, с раннего детства до последнего времени. Я вела для него дневник обо всем, что ты говорил, что делал…
С невольно вырвавшимся невнятным восклицанием, выдававшим крайнее раздражение, Джон отвернулся и направился в парк.
Ему казалось нестерпимым, что этот субъект, Вэнрайль, предъявлял какие-то права, желая играть какую-то роль в его жизни. То, что мать поощряла это, казалось Джону чем-то вроде предательства с ее стороны. Он шагал по густой высокой траве, не замечая, что туфли его промокли от росы. Мягкая таинственность ночи, ее мирная прелесть, целительная прохлада как будто издевались над ним. Он противился их обаянию. Он словно все время сражался с каким-то невидимым врагом и сознавал, что этот враг — его другое «я», способное понять, это — его молодость без нетерпимости и жестокости молодости.
В те минуты, когда он был способен забыть о своих собственных интересах, отрешиться от созданного им самим жизненного «кодекса», в непогрешимость которого твердо верил и нарушение которого его поразило и глубоко оскорбило, — в такие минуты мелькали у него представления о жизни матери. Он понимал теперь ясно: она, должно быть, ужасно страдала. Ни разу до этого момента ему не приходило это в голову. У нее было так много времени, чтобы думать, вспоминать. Все эти годы пребывания в Итонской школе он проводил каникулы в гостях v товарищей. Рождество — с Тревором, Мерчентом, Дестэнами. А она все это время оставалась в полном одиночестве.
Он не раз предлагал ей поехать в Испанию, прокатиться на яхте в Норвегию, встретиться с ним в каком-нибудь из его любимых мест, — но мать неизменно отказывалась под каким-нибудь предлогом.
Джон вспомнил, как раз сказал ей: