Уезжать матери не хотелось. Конечно, она понимала, что ее постоянное присутствие в больнице вовсе не обязательно, но просто здесь, рядом с Витей, Анне Мироновне было спокойнее.
– Все равно в город тебе ехать надо.
– Почему все равно?
– Двадцать пятого у Андрюшки день рождения. Кто-то из нас должен представительствовать: раз не могу я, значит, ты. И вообще, тебе пора уже поспать в собственной постели, отдохнуть от больничной обстановки. Еще надо попросить Рубцова подготовить машину к техосмотру и сгонять в ГАИ. Доверенность я напишу, Вартенесян заверит. Ну как – согласна?
– У меня такое впечатление, что ты хочешь отправить меня сегодня.
– Сегодня? Нет! По-моему, никакой спешки разводить не надо. Вполне можно ехать завтра, если хочешь, даже послезавтра. Кстати, когда увидишь Киру, выясни, не отпустит ли она на лето Андрюшку к нам? Летом у меня будет время с ним позаниматься, и условия не хуже, чем на любой даче: лес рядом, река и все такое… Соскучился я без Андрюшки. И мужику отцовская рука нужна. Как-нибудь поделикатней намекни, что Андрюшкино пребывание у нас ни в какой степени на Кирином бюджете не отразится.
– Витя! Этого говорить как раз и не следует…
– Но, мама, я же понимаю…
– Ничего ты не понимаешь. Не мне ей этого говорить не следует, а тебе так – про Киру! Я никогда в ваши семейные дела не вмешивалась и вмешиваться не собираюсь, но тут скажу: Кира порядочный и некорыстный человек. Не живешь с ней – не живи. Но порочить не смей. Я этого слушать не желаю.
Виктор Михайлович смутился. Он ждал: раньше или позже мать выскажется по поводу его семейных неурядиц, но никак не думал, что разговор этот возникнет здесь, в больнице. И столь резких слов он тоже не предполагал услышать…
– Однако ты больно бьешь, мама.
– Люблю сильно, потому и бью сильно…
– Лежачего?
– Не прибедняйся. Хоть ты пока в кровати еще, но уже не лежачий, Витя.
Глава десятая
Медленно, осторожно, прислушиваясь к собственному телу, Хабаров начал подтягиваться на балканской раме. Сначала было боязно, казалось – вот сейчас, сию минуту что-то треснет, сдвинется внутри, и тогда все начнется сначала: боли, неподвижность, неопределенность. Его раздражала слабость. И все-таки, все-таки это было здорово: он мог двигаться. Тамаре приходилось постоянно останавливать его:
– Виктор Михайлович, миленький, не надо так много сразу, не перегружайтесь, потерпите.
Он сердился, но добродушно:
– И что ты все время повторяешь одно и то же: потерпите, потерпите! Придумала бы чего-нибудь пооригинальней, а то как попугай. Ты учти – попугай хоть и разговорчивая птица, но летает невысоко…
Тамара обижалась на "попугая", потом они мирились, и все начиналось сначала.
Натягавшись резинового бинта, помучив себя на балканской раме, Хабаров придвигал пюпитр и подолгу писал на самодельных карточках: он нарвал целую стопку прямоугольных клетчатых листочков, переполовинив школьные тетрадки. Своими заметками он занимался теперь часами – перекладывал, сортировал, группировал по одному ему известным признакам.
На голубоватых клетчатых листках Виктор Михайлович записывал мысли для книги. Иногда это были очень короткие заметки – всего в строчку длиной, а иногда и более пространные рассуждения.
Хабаров писал: "Великую, даже величайшую силу в человеческой жизни имеет колея, и, пожалуй, нет ничего труднее, чем попадать в ее борозды и выскакивать из них". Писал и думал о том, что летчики, приступающие к работе испытателей, приходят, как правило, из строевых частей военной авиации, где постоянно летают на каком-то одном, определенном типе самолета, привыкают к этой машине, сживаются с ее недостатками (любая машина, как и любой человек, имеет недостатки), перестают замечать и ее сильные стороны. Для строевого летчика такое полное слияние с самолетом – достоинство, для испытателя – опасный недостаток.